Пермский государственный архив социально-политической истории

Основан в 1939 году
по постановлению бюро Пермского обкома ВКП(б)

№ 303

Из рукописи заместителя председателя Коллегии Пермской губернской ЧК Г. И. Мясникова «Философия убийства, или Почему и как я убил Михаила Романова»

[1935 г.]

1. Мотовилиха

Таков обычай. А обычаю этому всего-навсего первый год. Но к это­му привыкли. И когда этот мощный гудок Пермского пушечного заво­да, иначе называемого «Мотовилиха», загудит в неположенное время, то всё настораживается, все чувствуют тревогу и беспокойство.

[... ]

В тихое, погожее утро гудок этот слышен километров на 15-20 в окрестности. Мощно гудит. Да ведь есть и кому. Завод-великан. 32 цеха. Лес труб.

[... ]

Когда Вы подъезжаете к Перми на пароходе, снизу Вы не сможете не увидеть этого частокола труб в четырех километрах вверх по Каме, на самом берегу. Часто над этим частоколом труб нависает черное об­лако. Все небо ясно. А над Мотовилихой шапка черной тучи дыма, вы­брасываемого этими трубами. Эта шапка, шапка великана, одной большой коллективной головы. А в голове этой всегда мысли буйные, дерзкие, непокорные, это знают все. Знает и начальство, потому-то и тревожатся все, что эта голова что-то решила и что-то хочет сделать. Собирается с силой, гудит, ревет, будит и зовет.

Этот великан-завод с трех сторон прижат к берегу горами:

Вышкой, Висимом, Горками и Заивой. И самые высокие трубы его ниже этих гор. На этих горах и расположена Мотовилиха: домишки рабочих. И как будто для того, чтобы эти горы не нажали на завод и не столкнули его в Каму, между ними: гордым созданием человеческого труда, образчиком силы человеческого труда над природой и этими большими холмами, все еще сильными и могучими, вызывающе-гордыми своей первобытностью, между ними проложены две полосы же­лезной и грунтовой дорог.

[... ]

Население Мотовилихи до 35 или 40 тысяч. Дома Перми и Мотови­лихи сходятся на Горках. Так что и не понять: где пермские, а где мото­вилихинские Горки. В другую сторону Мотовилиха тянется узкой по­лоской между Камой и Вышкой, в сторону керосинного склада, к селу Левшину. Район этот называется Подвышка, а дальше Малая Язовая. За Малой Язовой есть небольшой лесок. В этом леске частенько устра­ивались наши нелегальные собрания: кружков, массовок, и в этом же лесу есть могила...

[... ]

3. Узнаю: Михаил Романов в Перми

От станции, через дорогу, наискосок исполком. Соскакиваю из ва­гона и быстро направляюсь к дверям станции. Жены рабочих каким- то чудом узнали, что мы приезжаем, и густой толпой загораживают дорогу к дверям станции.

Вечереет. Серо. На станции зажгли огни.

- Ну, пропустите меня, что ли?

- Куда тебя денешь? Лезь в середку!

- Это в какую же?

- А в любую!

Балагурят и спешно расступаются.

Иду в исполком. Доволен, что все обошлось лучше, чем ожидал. Без драки, без крови и без неурядиц. Улыбаюсь внутренне, когда вспоми­наю злой взгляд Лукояновой: привыкла уже быть большим начальст­вом и вдруг сюрприз. Тоже авторитет боится потерять... Все авторите­ты...

- Ну как, Гавриил Ильич? - встречает вопросом тов. Туркин.

- Все хорошо. Лучше, чем ожидал. Я вот сейчас расскажу. А скажи ты сначала, нет ли чего неотложного?

- Есть разные мелочи. У тов. Веревкина жена родила и заболела чем-то. Д[окто]р прописал легкую пищу, а Фоминых почему-то не вы­дает ни рису, ни сахару, ни белой муки.

- А ты?

- Что я? Я позвонил ему, а его не было, в город уехал, другие же ни­чего не знают.

- Выходит, что человек помереть может, прежде чем получит у нас, что надо. Ну, Миша, а если бы я два дня не приехал и она бы померла. Какое впечатление составится у рабочих о нас? Ты напиши записку от меня, да выругай их, как надо.

- Хорошо. Еще вот есть. Лебедева приходила от имени женщин просить тебя прочитать реферат «Зарождение человеческого общест­ва», такой же, какой ты читал для ответственных работников.

- Ну, это не спешно. Напомни потом. Еще?

- Телефонограмма от губвоенкома Лукоянова [340] с просьбой немед­ленно сообщить, какое и сколько оружия имеет мотовилихинский ис­полком.

- А зачем это ему?

- Не знаю.

- Это совсем не срочно. Можно не отвечать. А над Калгановым под­шути - требует, мол, губвоенком все оружие отправить в его распоря­жение, вот разъярится парень.

- А ведь правда, ха, ха, ха... Есть различные бумажки, они у тебя в папке текущих дел, не срочные.

- А теперь я, товарищи, - обращаясь к присутствующим, - расска­жу, как мы встретили казаков. - И рассказал. - Как видите, озорства, хулиганства как не бывало. Если они приехали не буйные, то уехали совсем смирные. Так что слух о том, что есть Мотовилиха, подейство­вал на них не в том направлении, в каком мы ожидали: мы ожидали готовности к борьбе, а оказалась готовность к сдаче.

Последующие эшелоны, а их было не меньше 15-ти, встречались и провожались примерно так же, но уже с большим знанием дела, сме­лостью и меньшей затратой времени и с меньшими разговорами.

Только тогда, когда после казачьих эшелонов пошли эшелоны чехо­словацкие, вновь пришлось разговаривать, и довольно долго, - не хо­тели ссоры и резких столкновений с ними, но обезоруживали дочиста, оставляя только офицерам револьверы, да и то не всегда.

По другой линии, по направлению к Челябинску, по Самаро-Злато- устской ж. д. тоже шли эшелоны чехословаков и казаков, но никто их не обезоружил, тогда как это вызывалось моментом: появился Дутов.

И когда обезоруженные нами эшелоны достигли Челябинска, оце­нив обстановку, они из присмиревших превратились вновь в буйных и распоясались окончательно. Это надо отнести за счет дряхлости, дрян- ности, рыхлости организации, которая была склонна больше разгова­ривать, энергично махать руками, выкрикивая грозные слова, а не проявлять нужную энергию действия. И эти обезоруженные казаки и чехословаки обезоружили челябинцев и овладели городом[341].

А челябинцы знали, кто к ним едет. Знали, и их предупреждали.

Теперь видно, что какая-то рука руководила стягиванием контрре­волюционных сил к Челябинску. Почему к Челябинску? Потому что за Уральским хребтом начинается чисто крестьянский район, богатый хлебом, мясом, маслом, но не пролетарскими силами. При этом кре­стьянство Сибири никогда не знало крепостного права, не знало мало­земелья, не знало помещичьей кабалы. И потому сопротивляться сильно не станет. И только тогда, когда, испытав на себе все прелести колчаковско-японской, американско-английской, чехословацкой по­лицейщины, крестьянство устремилось в леса и организовало парти­занские отряды, которые решили исход драки.

Если за Сибирью отрезать еще Украину, то продовольственная база советской власти сузится до чрезвычайности. А основой для этих опе­раций служили казаки районов Дона и Кубани.

Тов. Решетников после обезоружения нескольких эшелонов дол­жен был со своей хваленой ротой, разросшейся до батальона, пойти на финляндской фронт драться против немцев. Здесь он был ранен и вскоре от раны помер.

Вместо него опять выдвинули мы председателя: Борчанинова, Александра Лукича. Он был коренной мотовилихинец. Его отца 10 июня 1905 г. убили казаки на Вышке. Он был руководителем воору­женного восстания Мотовилихи в 1905 г. Он отбыл каторгу.

Слабостью этого прекрасного товарища, беззаветно преданного борца, теоретически вышколенного пролетария, хорошего оратора - была выпивка. Она ему едва не стоила головы. В то суровое время, ког­да пролетарии, подтянув животы, умудрялись жить на четверть фунта хлеба из нечистой муки и в то же время состоять в Красной Гвардии, ожидая каждую минуту нападения и каждую минуту быть готовыми на смертную схватку, в это время надо было быть вместе с ними - го­лодать, холодать, переносить все невзгоды и муки. Горе тому, кто хочет пировать во время хуже, чем чумное. А тов. Борчанинов не поберегся. Когда он был в Мотовилихе, мы знали его слабость. Мы берегли его. Мы скрывали его от глаз. Да и то сказать, что компании подходящей не было.

Среда была другая. Меньше проявлялась слабость. А там он попал в другую среду, его прорвало: он был арестован отрядом красногвардей­цев на улице Перми в 12 часов ночи, пьяным вдрызг[342]. Участь его была уже решена. И только случайно узнав об этом, я спешно предупредил по телефону, чтобы до моего приезда в Пермь ничего не предпринима­ли. А сам тут же сел на коня и моментально направился в Пермь.

Это было рано утром. Пермь спала. Я подгонял кучера, несся во всю прыть. Гулко стучали копыта сильной рысистой кобылы, а еще силь­нее стучало в груди сердце: неужели не застану?

Вот я и у цели. Вхожу. Говорю свою фамилию красногвардейцу, меня пропускают. Меня вводят в комнату, и что же? Сидит у стола Лу­кич наш, а под столом валяется Шумайлов, его заместитель.

Лукич протрезвился настолько, что понял обстановку и понял по­ложение. Понял, что его расстреляют [343].

Я забрал того и другого и уехал.

Наряду со склонностью выпить, он любил начальство и подчинял­ся ему. Может быть, это друг с другом тесно связано: трудно встать в позу независимого человека, когда знаешь за собой много грехов и грешков!

Сменивши тов. Решетникова на посту председателя, Борчанинов стал принимать участие от г. Перми в разоруживании чехословаков, и как-то случайно я его встречаю там, и он мне говорит: «Ведь если их не обезоружить, то они смогут обезоружить нас и освободить Михаи­ла Романова».

- Как? Разве он здесь?

- Да.

Тут разговора продолжать не пришлось, да и не нужно было. А я только здесь и узнал, что Михаил Романов у нас в Перми в гостях.

Меня удивило только одно. Почему мне не сообщили? Очень стран­но. И только тут я понял ту нервность пермяков и их паничность, про­явленную в вопросах о разоружении. Вот оно что. С этого времени я более чутко стал присматриваться к тому, что делается в Перми.

Надо сказать, что почти вся головка - председатель губисполкома Сорокин был раньше членом заводского комитета Мотовилихи, заме­ститель председателя губчека, рабочий столяр Мотовилихи, Малков и председатель городского совета Борчанинов - все были мотовилихин- цами и в той или иной мере зависели от меня. Знали они и мое влия­ние в Мотовилихе. Вот почему во всех больших вопросах они делали то, что хочет Мотовилиха. Да и то сказать, что мотовилихинская орга­низация была большинством (я говорю про определенный отрезок времени 1917-1918 гг.). Так что по партийной линии мы могли на них воздействовать так, как нам было нужно. Но надобности не встреча­лось. Работали дружно. И только иногда приходилось мирить часто ссорившихся председателей.

Глава II.

СУДЬБА МИХАИЛА РЕШАЕТСЯ

7. Тяжелый урок

Это было весной 1918 г. Челябинск находился во власти колчаков­ских войск. Во власти войск Учредительного собрания. Войска эти очень сильно нажимали на наши красногвардейские отряды, которые хорошо умели умирать, но плохо сражаться. Фактически всем направ­лением Екатеринбург - Челябинск командовал Мрачковский. Рабо­чий, старый большевик, прошедший школу подполья, тюрем, ссылок. С красногвардейцами, большей частью рабочими, плохо владеющими оружием, и почти при полном отсутствии офицерского состава дрался с хорошо организованной офицерской армией.

Этот период борьбы был периодом борьбы добровольцев с той и другой стороны. И в плен не брали, да и не сдавались: драка была жестокой, беспощадной. Межнациональные войны не знают такого ожесточения.

Особенно жестоко поступали с теми комиссарами, которые поче­му-то не смогли покончить с собой, и их схватывали живыми. Самая разнузданная жестокая фантазия заплечных дел мастеров не может придумать ничего более жестокого, чем те пытки, которым подвергали комиссаров. Здесь все было: вырезывание ремней на спине, загоняли под ногти деревянные шпильки, выпускали кишки и приколачивали их к дереву и в то же время, подгоняя раскаленным железом, заставля­ли бегать вокруг дерева, выматывая их из себя.

И не только комиссаров, но и жен их. В тех местах, где побывала нога белых банд, и если им попадалась семья комиссара, то они ее не расстреливали, нет, а замучивали в пытках.

И не только коммунистов, а достаточно, если им попал мужичок, крестьянин, председатель комитета деревенской бедноты, чтобы ему придумать мучительнейшую из смертей, вроде того, что его зарывали измученного, истерзанного всеми видами пыток и побоев, но еще вполне живого.

Этакое, столь просвещенное и гуманное отношение офицерской падали к населению, к «коммунистам», а ведь в глазах офицерских оболтусов все коммунисты, которые участвовали в отобрании у поме­щиков и буржуазии земель, лесов, заводов, домов и т. д. Такое отноше­ние помогало населению скоро понять и раскусить эту разнузданную, кровью пропитанную, золотопогонную чернь. И оно формировало партизанские отряды и делало нужное революции дело. Ковало побе­ду революции. Но слишком дорогая была плата за правоучение, за курс политической азбуки.

Один завод за другим переходил в руки колчаковских озверелых орд. Близились войска к Екатеринбургу. Находились недалеко от Верх­него Уфалея.

В это время все, что было можно отдать с завода фронту, было отда­но, но перелома создать не удавалось.

Как сейчас помню митинг на той самой Вышке. Митинг был боль­шой. Выступал один товарищ из Челябинска, кажется, Лепа [344]. Говорил о терроре. Речь была гладкая, ровная, но Мотовилиха слыхивала вся­ких ораторов, и ее удивить трудно. И тем более ровненьким лектор­ским сравнением ужасов террора белого с террором красным. Явно было, что надо публику раскачать, взбудоражить, а у Лепы этого-то как раз и не было. А дело шло о вербовке добровольцев. Мне думалось, что меня Мотовилиха слышала чуть не каждый день, и хотелось уго­стить новеньким. В запасе были и еще челябинцы. Но еще не кончил говорить т. Лепа, как рабочие стали выражать нетерпение. И тут же на трибуне (часовня) мы посовещались и решили, что надо вы­ступить мне.

Лепа кончил. Я передал председательство и беру слово. Говорил я не хуже, чем раньше, а может быть и лучше, так как воспользовался горя­чим, свежим материалом, сообщенным челябинцами. Но за все время своей речи я чувствовал, что не могу ухватить за живое рабочую мас­су. Чувствовал, что какая-то не понятая мной, не узнанная вещь меша­ла мне схватить за живое. Потом это разъяснилось, но во время речи я чувствовал, что слова мои ударяются и не пробивают броню равно­душия и недоверия, не проникают в душу слушателям. Я тоже говорил о терроре и поставил вопрос так: да, мы расстреливаем и будем рас­стреливать. Но кого мы расстреливаем? Провокаторов, шпиков, жан­дармов, офицеров, помещиков, буржуа. А укажите мне хотя бы один случай, где бы мы расстреляли рабочего и крестьянина? Пусть он бу­дет меньшевиком, с.-р.-ом, вы такого случая не укажете. Этого у нас нет. Пусть мы спорим, пусть мы не согласны, но мы, рабочие и кре­стьяне, не должны брать друг против друга оружия, мы - одна семья труда. Также, я думаю, и наши с.-р. и меньшевики не пойдут воевать против нас за помещиков и буржуа. А я знаю, что многие наши мень­шевики и с.-р. умерли с другими красногвардейцами смертью славных бойцов, сражаясь против общего врага - помещиков, буржуазии, по­пов. Но те с.-р. и меньшевики, которые хотят стрелять в нас, получат достойный ответ. А среди наших рабочих таких меньшевиков и с.-р. не было, нет и, надо думать, - не будет.

Кончил под жидкие хлопки. Не раскачал, не взбудоражил. В чем дело? Что-то есть. А что есть? Это меня удивило.

Митинг кончился. Челябинцы отправляются в Пермь. Идем, пере­брасываемся фразами. А из головы моей не выходит холодный душ, которым меня обдали мотовилихинские рабочие. Неужели я теряю у них доверие? Мне это больно. Но я не говорю об этом челябинцам.

Материально я живу хуже, чем любой из рабочих. Они это знают. Не один, так другой подкармливает меня. Живу с ними. Готов в любой момент стать в ряды красногвардейцев и в ряды рабочих завода. Они знают меня. Знают и сами видели, что еще 16-летний я шел на экспро­приацию оружия. Видели меня на своих улицах против казаков с ору­жием в руках. Были свидетелями ареста в 1906 г. И знают, что с этого времени я не был свободен, и только революция открыла мне двери Орловской каторжной тюрьмы. Все это они знают. Они мне верили. Что же случилось? Волнуюсь. Если я не смогу влиять на них, то никто не сможет.

Распрощавшись с челябинцами, я иду в комитет партии. Как только я остался один, подходит ко мне один из старых рабочих, Васильев, с которым мы в 1905-1906 гг. работали вместе на одном верстаке во втором снарядном цеху, где меня и арестовали. Знает он меня. Знаю его и я. Он все еще беспартийный. С.-р.-ствовал, а потом вышел из партии, а к нам не вошел. Теперь он работает в инструментальном цехе.

Подошел. Поздоровался. Вижу, что-то бледный и волнуется.

- А ты знаешь, Ильич, что ты неправду говорил?

- Какую неправду? Я говорил и говорю только правду.

- Да я тоже думал, что ты правду говоришь, а теперь знаю, что нет.

- Откуда ты знаешь?

- Да знаю.

- Ну и скажи.

- Ты говорил, что советская власть не расстреливает рабочих, если бы они были меньшевиками и с.-р.-ами.

- Да, говорил. Ну и что же? Разве это неправда?

- Нет, неправда. А где такой-то, где такой-то? - и называет несколь­ко имен меньшевиков и с.-р.-ов.

Я задумался. В самом деле, что-то их не вижу. И спрашиваю:

- Где же они?

- А ты что, не знаешь, что ли?

- Не знаю.

- Ну, брось. Кто тебе поверит, чтобы ты, да не знал!

- Честное слово, не знаю.

- Расстреляны.

- Не может быть.

- А вот и может.

- Я узнаю. А если это неправда?

- Неправда? Расстреляй меня, если это неправда.

Попрощались. Думаю: вот оно что! Он прав, как и все рабочие пра­вы, обдав меня душем холода. Я плох ли, хорош ли, но я - руководи­тель мотовилихинской организации, и вот я не знаю, кто и когда рас­стрелял рабочих меньшевиков и с.-р. Очень все это странно. За моей спиной, прикрываясь моим авторитетом, расстреливают рабочих тай­но от меня. Не только рабочие мне не верят, но я и сам не верю, что это так. Надо узнать, обязательно узнать и как можно скорее. Но разве се­годняшний прием рабочих на митинге не говорит ничего? Ведь они все знают, что это так, а я не знаю. Ну и положение!

8. Рассказ Борчанинова

Сидим мы в исполкоме Мотовилихи, вернее, в моей комнате и раз­говариваем на всяческие злобы дня. Мы двое: я и Борчанинов.

После того, как т. Борчанинова задержали красногвардейцы пья­ным, ему нельзя было оставаться председателем Совета. Это все пони­мали. Понял и он. И он стал собирать добровольческий отряд мотови- лихинцев, чтобы идти с ним на Дутова [345]:

- Драться поеду. Подальше от интриг. Ведь это Сорокин меня под­вел. Мы с ним вместе пьянствовали. Он ушел раньше меня всего на пятнадцать минут, и все это устроил. Ну, да черт с ним!

- А ты меня, признаться, удивил, когда сообщил, что Михаил Рома­нов в Перми.

- А ты не знал, что ли?

- Уверяю тебя - нет.

- Ну, как это могло быть?

- Да вот так, не знал, да и все. Не странно ли, правда?

- Не думаешь ли ты, что от тебя конспирировали?

- А ведь похоже.

- Да, если правда, что ты не знал, то действительно похоже.

- А почему это?

- Трудно сказать. Я тебе не говорил потому, что думал, что ты все знаешь. Может быть, и другие то же самое.

- Сдается, что нет. Тебе-то я верю, а вот насчет других, это чересчур кажется сомнительно. Не нравится мне это.

- А это все исходит от Сорокина и Лукояновых. Дрянные интрига­ны! А тебя они боятся.

- Ну, странно, боятся, а не говорят. Если бы боялись, то сказали.

- То-то и есть, что наоборот. Что они боятся тебя - это я знаю на­верняка, а вот не говорили потому, что, по их мнению, ты все можешь сделать, если захочешь.

- Что это «все»?

- Я говорю о Михаиле.

- Так выходит, что они охраняют его от меня?

- Похоже.

- Ну, этого еще не доставало.

- Не доставало, так получи!

- Все это как-то не по-нашему, не по-большевистски, не по-товари­щески.

- Да где же им товарищами-то быть? Без года неделю в партии, интеллигентики, и ты хочешь, чтобы они сразу большевиками стали?

- Да не хочу, а на какой же черт они нужны нам, если они не боль­шевики.

- Может быть, будут. Ловко они меня подвели? Сами устроили пьянку, вместе пили, а потом вперед нас с Шумаевым [346] ушли, и крас­ногвардейцев навстречу послали. Чем это не большевизм?

- Ну, а ты тоже хорошо: дорвался и нализался.

- Да, грешен. Слабоват я на это место. А это их не делает все же честными партнерами, большевиками. Я пью, но я большевик. А они и пьяницы, и не большевики. А Федор Лукоянов еще и кокаинист. Вот и боятся тебя. Они чувствуют зависимость от тебя, а им хочется быть большим начальством.

- А ты знаешь, что они расправиться с тобой хотели?

- А что я слепой и глупый? Теперь-то знаю, а не знал, когда шел пьянствовать. А как ты узнал?

- Вовремя приехал! Ну, довольно об этом. А вот скажи-ка, когда привезли Михаила?

- Привезли его в начале декабря, кажется [347].

- Одного?

- Нет, двенадцать человек охраны старого времени [348], его личной охраны во флотской одежде. Жандармский полковник Знамеровский с женой и какая-то еще баба, должно быть, Михаила, но не жена его. А затем личный секретарь, английский лорд Джонсон.

- Ну? Привезли, и вы что с ними сделали?

- Посадили в губернскую тюрьму. Но вскоре стали получать из цен­тра за подписью Свердлова и Ленина телеграммы [349], предписывающие освободить их.

- А вы как?

- Мы? Мы освободили и установили надзор ЧК.

- А где же он поселился?

- В «Королевских номерах».

- Все там?

- Все, конечно. Только полковника Знамеровского мы вскоре опять посадили.

- Почему?

- Да ведь он жандармский полковник.

- А не странно ли, жандармского полковника посадили, а Михаил на свободе. Тот, кому этот жандарм служит верой и правдой. Какая-то убогая политика.

- Да ведь насчет Михаила есть прямые предписания, а насчет Зна- меровского нет. Как ты этого не понимаешь?

- Только в этом и дело?

9. Приказы Ленина и Свердлова в защиту Михаила

Я узнал, что Ленин и Свердлов действительно дали телеграфное распоряжение освободить Михаила. Больше того, через некоторое время я узнаю, что в Перми получено предписание, за подписями Ле­нина и Свердлова, снять надзор ЧК за Михаилом. Никакого сопротив­ления, самого слабого протеста наши местные власти не проявили. Сняли надзор ЧК и установили надзор милиции.

Через несколько недель новое предписание Ленина и Свердлова: освободить Михаила из-под надзора милиции и не рассматривать Ми­хаила как контрреволюционера.

А потом и еще: разрешить Михаилу выехать за город на дачу без всякой охраны.

Наряду с этой ошеломившей меня информацией, я узнаю, что в Перми ведется усиленная агитация и пропаганда, изображающая Ми­хаила, как благодетеля, который дал народу свободу, а с ним поступа­ют варварски, арестуют, сажают в тюрьму, устанавливают надзор ЧК, устанавливают надзор милиции, - словом, поступают как с мелким политическим пройдохой.

«Это дело рук кадетов», - думаю я.

А кроме этого, я узнал, что есть какая-то организация офицеров, желающая освободить Михаила из-под большевистского ига.

10. Умный офицер

А узнал я это так. Был между другими офицерами арестован один мотовилихинец, Темников, если не ошибаюсь [350]. Рассказывали мне, что отличался он от других большой начитанностью, толковостью и зна­нием. Что среди офицеров было прямо чудо. Выглядел он среди них, как белая ворона. И будучи в очень малых чинах, пользовался громад­ным авторитетом среди них. Он походил на вожака. Все это мне рас­сказали. Участь их была уже решена - их решили расстрелять.

У меня явилась мысль повидаться с этим офицером. Я сказал, что­бы его привели ко мне. Из Пермской губчека приводят ко мне человека повыше среднего роста, с продолговатым лицом, серые с голубизной глаза светились умом и решимостью. Крепко сжатые губы казались более тонкими, чем они были на самом деле. Рот был не широк. Подбо­родок крепкий, не мясистый. Нос прямой с горбинкой, чуть-чуть за­метной. Шея и голова крепко вставлены в плечи. Светлый шатен. Был он в штатском, но бросалась в глаза его военная выправка. Ему было не больше 30 лет. Мне сказали, что это тот офицер и есть.

Я попросил всех, в том числе и секретаря Туркина, выйти и пригла­сил его сесть. И вышло так, что первый вопрос задал не я, а он:

- Вы будете председатель Совета Мясников?

- Да, это я.

- Я о вас много слышал. Но совсем не представлял вас таким.

- Что же вы слышали, если это не секрет?

- Какой же секрет? Слышал, что вы старый большевик, умный и очень опасный агитатор и другое.

- А что же это «другое»?

- Что вы, как член Центрального Исполнительного Комитета и как человек, пользующийся исключительным влиянием среди рабочих, держите в своих руках судьбы губернии.

- Это преувеличение. Мне и в голову никогда не приходило исполь­зовать свое звание члена Всероссийского Центрального Исполнитель­ного Комитета. А влияние имею не я, а наша организация. Ну, продол­жайте.

- И еще - что вы старый друг председателя ВЦИК Свердлова.

- Да, но что же еще?

- Да и многое другое.

- А откуда вы все это знаете?

- Слухом земля полнится.

- Почему моя персона вас заинтересовала?

- Да просто так.

- Ну, все-таки. Вы знаете, например, что-нибудь о председателе гу­бернского исполнительного комитета Сорокине? Знаете его биогра­фию так же, как мою?

- Нет, не знаю.

- Это уже интересно. Но это оставим. Меня интересует другое: ваша биография. Я тоже кое-что слышал о вас.

- А что же именно?

- Я предлагаю вам рассказать свою биографию так же, как мою. Надеюсь, что вы ее знаете немного лучше, чем мою.

Рот подернулся мало заметной улыбкой, а глаза блеснули тревож­ным упрямством, и он ответил:

- Я думаю, что моя биография для вас малоинтересна.

Я подумал: как он держится свободно, чувствует себя, как в гостях, а ведь знает, что его ждет пуля, что он приговорен. Без убежденности в своей правоте этого быть не может. Я предлагаю ему папироску и спрашиваю:

- А что вы читали по общественным вопросам?

- Я читал много. По истории русской С. Соловьева [351], от корки до корки, а по философии Владимира Соловьева [352]. Их больше всех ценю. Из беллетристики больше всего люблю Достоевского.

- А Покровского [353], Ключевского [354], Платонова [355] и Милюкова [356] не читали?

- Читал отрывки, и их достаточно, чтобы не читать их.

- А Толстой, Горький и Чехов?

- Толстого читал и не люблю, а Горького не читал и не собираюсь, если не считать его пьесы «На дне». Чехова читал.

- Ну, разумеется, ничего не читали по философии - ни Богданова, ни Плеханова, ни Ленина?

- О Богданове я даже никогда и не слышал, а Плеханов и Ленин? Ну разве они писали что-нибудь по вопросам философии?

- Да, писали, и немало. Особенно Плеханов и Богданов.

- Признаться, не знаю.

Разговариваю я с ним, а мозг сверлит одна мысль: не может быть, чтобы он не знал, что Михаил Романов в Перми, и каково же его отно­шение?

- А вот ближе к нашей живой жизни. Как вы смотрите на вопрос о форме правления в России?

- Мои симпатии на стороне конституционной монархии, я стою на позиции декабристов.

- Но не все же декабристы стояли за конституционную монархию?

- Да, но я на стороне тех, кто были за нее.

Думаю: запоздалый декабрист хуже мартовцев. И решаю: кадет. А потом и спрашиваю:

- Кто же, по-вашему, должен быть монархом?

- Это уже известно: Михаил Александрович.

- А почему не Николай Александрович?

- Да потому, что он отказался от престола и еще потому, что его связь с Распутиным погубила его в глазах всего русского народа, и по­тому, что он не умный.

- Ну, а фабрики, земли, леса кому должны принадлежать?

- Как в земле русской должен быть хозяин, так хозяин должен быть на фабрике и в поместьи.

- Значит, все по-старому?

- Нет, все по-новому. Надо переменить хозяина русской земли, что­бы он управлял умно и в согласии с народом, а от этого все пойдет по- другому.

- Вы думаете, что Михаил Александрович - единственный, кто мо­жет дать устройство всей русской земле?

- Да, и не только русской, но и всему славянству.

- Конкретно?

- Польше, Чехии, Болгарии, Сербии и т. д.

- И это должно быть объединено в единое государство под управ­лением Михаила II?

- Да.

- Значит, вы счастливы, что видите здесь в Перми своего верховно­го вождя?

- О, нет. Я был бы счастлив, если бы он находился совсем, совсем в другом месте.

- Например?

- Во главе своих войск.

Сказал он это и пристально глядит мне в глаза. Я его понял. Он тре­вожится: не выдает ли что? Он настороже. Во главе своих войск можно было бы понять: 1. во главе войск, которые дерутся теперь против немцев, и 2. во главе войск, которые дерутся против нас. Я его понял хорошо.

- Да, я знаю, что вы работали над освобождением Михаила II из большевистского плена.

Молчит.

- Скажите, часто вы виделись со Знамеровским?

- Не очень.

- Сколько раз и где?

- Вы хотите из меня предателя сделать? Этого я вам не скажу.

- Какого предателя? Разве есть что предавать? И что же проще про­стого, как один офицер видит другого?

Молчит и волнуется.

Я чувствую, что я наступил на мозоль. Вижу, что у него два мнения: первое - я знаю, что он член организации, поставившей себе целью освободить Михаила, и второе - что я ничего не знал, и он мне дал ключ, указал на наличие этой организации. Он не боится ответствен­ности за свои действия перед каким угодно судом, но боится, что он невольно дал мне понять, что организация была, т. е. выдал тайну существования организации, самый факт существования которой мо­жет отразиться на судьбе Михаила. Я чувствовал также, что разговор вести дальше нельзя, он уже чувствует во мне следователя.

Помолчав недолго, он спрашивает:

- А скажите, пожалуйста, почему вы вызвали меня к себе?

- Да просто, поговорить...

- А почему меня именно?

- А потому что я слышал, что вы умнее других и пр[очее].

- А чего это «прочее»?

- Знаете дела своей организации лучше других.

- Что я могу проболтаться?

- Ну, на это я не рассчитывал особенно.

- Знали вы о существовании организации до моего разговора с вами?

- Да, знал, - покривив душой, ответил я и спрашиваю. - А если бы я вам дал слово, что разговор останется между нами и только между нами, вы рассказали бы мне об организации что-нибудь?

- Нет.

- А если бы в прибавку к этому я освободил вас сейчас же отсюда, вы сказали бы что-нибудь?

- Нет.

- Думаю, что нам надо разговор прекратить. Вы поедете обратно в губчека.

11. «Михаила надо убить», - думаю я

Разговор с этим офицером убедил меня: 1. Есть организация офи­церов в Перми, поставившая себе целью выкрасть Михаила; 2. Что Михаил связан с ней и 3-е, что какая-то рука через Свердлова и Лени­на облегчает им работу в этом направлении.

Я решил никому и ничего не говорить ни о моих сведениях, полу­ченных через офицера, ни о сообщениях об агитации в Перми. Ни тем более о моих чувствах и мыслях, порожденных всем этим. Я думал, что если прав Борчанинов, что Сорокины и Лукояновы боятся меня, а в то же время конспирируют от меня, так пусть же думают, что они хранят тайну, и я ничего не знаю.

Для меня же было ясно, что начатая гражданская война Колчаками, Алексеевыми, Красновыми, Дутовыми, Каледиными - ищет знамени. Ни один из генералов знаменем быть не может, каждый из них считает себя равновеликим и между ними неизбежны грызня и взаимные интриги. Ни одно из генеральских имен не может стать программой всей контрреволюции, начиная от меньшевиков-активистов и правых с.-р.-ов и кончая монархистами. Не может быть этим знаменем и Ни­колай II со своей распутинской семейкой. Он как глупый, тупой тиран не пользуется нигде никаким уважением. Выдвинуть Николая II - это значит внести даже в среду генералов и офицеров раскол, не гово­ря уже о крестьянских массах и кадетско-меньшевистско-с.-р.-кой ин­теллигенции. Его имя не мобилизует силы контрреволюции, а дезорга­низует их. Он политически мертв.

Другое дело Михаил II. Он, изволите ли видеть, отказался от власти до Учредительного собрания. Керенский от имени партии с.-р.-ов пожимал ему руку, называя его первым гражданином Российского го­сударства, т. е. прочил в несменяемые президенты. Со стороны меньшевиков была бы самая лояльнейшая оппозиция. Даже анархи­сты типа Кропоткина и те поддержали бы эту формулу перехода. Мо­нархисты и кадеты были бы ползающими на брюхе, готовыми на все рабами.

Для иностранной буржуазии, обеспокоенной революционным дви­жением в собственных странах, совсем не безразлично, кого поддер­жать в борьбе с советской властью. Поддержать Николая II, кредит [доверия] которого даже в буржуазных кругах очень не высок, это зна­чит придти в острое столкновение с революционными силами в собст­венных странах, поднимая в них еще большее революционное нетер­пение и недовольство. Поддержать того или иного генерала или груп­пу их. Или поддержать Михаила II, который доведет страну до Учредительного собрания, волю которого он признал для себя законом.

Поддерживая Михаила II, буржуазия всех стран могла бы делать вид, что она поддерживает нечто от революции, а не от контрреволю­ции, а это значит, что она могла спокойнее, без опасности со стороны пролетариата мобилизовать большие материальные и человеческие ресурсы, чтобы бросить их на помощь русской контрреволюции. А Ка­утские всех стран обосновали бы это теоретически.

Михаил II может стать знаменем, программой для всех контррево­люционных сил. Его имя сплотит все силы, мобилизует эти силы, под­чиняя своему авторитету всех генералов, соперничающих между со­бой. Фирма Михаила II с его отказом от власти до Учредительного со­брания очень удобна как для внутренней, так и для внешней контрреволюции. Она может мобилизовать такие силы, которых ни­какая генеральская фирма и фирма Николая II мобилизовать не смо­жет. Она удесятерит силы контрреволюции.

А это означает, что вековая тяжба между угнетенным трудом и по­работителями, получившая свое завершение в Октябрьской револю­ции, вновь даст победу поработителям. Через реки и моря крови рабо­чих и крестьян, через горы трупов придет к торжеству эксплуататор­ская шайка поработителей. И помимо той драгоценной крови трудящихся масс, которая была пролита до Октября, помимо той кро­ви, которая льется в защиту Октября, будет пролита еще и еще кровь десятков тысяч тружеников и на костях и крови пролетариата утвер­дится невиданно кровавая, невиданно жестокая, самая мрачная из мрачных реакция.

Земля, фабрики, заводы, транспорт - словом, все средства произ­водства и распределения вновь перейдут в руки помещиков и буржуа­зии.

Буржуазия всего мира вкупе и влюбе с буржуазией русской справит победную тризну. При этом русская буржуазия будет играть роль при- кащика мировой буржуазии, как китайская, или индейская. А проле­тариат и крестьянство, помимо эксплуатации своей буржуазией, поне­сет бремя эксплуатации мировой буржуазии, являясь колониальным рабом ее. И понадобятся десятки лет тяжкой, мучительной борьбы пролетариата и крестьянства, чтобы вновь поставить в порядок дня вопрос о пролетарской революции. Вновь двинуться в бой и вновь не­сти неисчислимые жертвы за новый Октябрь и за защиту его.

Нет, так нельзя оставить. Если даже при всей мобилизации всех контрреволюционных сил как внутри, так и вне, фирмой Михаила II будет достигнуто только удлинение, затяжка гражданской войны, и что мы устоим, то даже и в этом случае это будет стоить десятков ты­сяч рабоче-крестьянских жизней. Я имею случай снять голову контр­революции. Лишить контрреволюцию знамени, программы и тем са­мым уберечь тысячи рабоче-крестьянских жизней.

Ведь что такое Михаил? Очень глупый субъект. Одеть его в блузу рабочего, запретить называться Михаилом Романовым, заставить ра­ботать, ну, хотя молотобойцем, и он будет выглядеть не очень разви­тым, недалеким рабочим. А вот поди же ты! Получилась такая расста­новка борющихся сил, что этого недалекого человека выдвигают на роль вершителя судеб величайшей страны, и из него может получить­ся впоследствии некое божеское воплощение на земле. Значит, дело не в Михаиле, а в расстановке борющихся сил, сил борющихся клас­сов. В Михаиле старый мир имеет знамя, программу, имеет орудие для более успешного отстаивания позиций разрушенных Октябрем клас­сов. Он как будто бы остался в стороне и не несет ответственности за все преступления романовской шайки и получил некоторое миропо­мазание от революции в лице партии Керенского, которая когда-то считала цареубийство, истребление всего рода Романовых сильней­шим из средств в борьбе за идеалы партии. При этом Учредительное собрание, которое в течение десятков лет служило знаменем мобили­зации революционных сил в борьбе с самодержавием, как бы волею самой революции признанное стать вершителем судеб всей страны, признано и Михаилом, который своим отречением до Учредительного собрания признал глас народа за глас Божий, надеясь, что этот глас Божий будет и его гласом, сделает его помазанником Божиим. Стало быть, дело не в физической личности Михаила, а в фокусе социальных классовых сил, которым является Михаил.

Но что значат эти предписания Ленина и Свердлова? Ну, допустим, что Ленин может поддаться чуждому влиянию. Допустим. Знаю я его мало. Несколько коротких разговоров и все. Но Михалыч. Его я знаю и знаю, как редко кто знает. И знаю, что повлиять на него, зайти к нему с заднего крылечка по кумовству и знакомству и ввинтить ему чуждые нашему пониманию задач мысли - это очень трудно. Остается одно: в целях избежания излишнего обострения отношений с буржуазными странами, они делают эти либеральные жесты. Но тогда как быть? Ведь им там виднее, что нужно делать? Они в непосредственном соприко­сновении с этим миром, перед которым они вынуждены либеральни­чать? Не беру ли я на себя слишком много ответственности? Не ухуд­шу ли этим наше положение, положение Советской власти, возраст которой далек от возраста Мафусаила!?

Ну, тогда это надо сделать так, чтобы и голову контрреволюции снять и Советскую власть оставить в стороне. Если будет нужно в уго­ду контрреволюции, в угоду буржуазии Запада, в целях избежания столкновений найти виновника, ответственного за этот акт, то я пред­стану перед судом и возьму на себя всю ответственность и скажу, по­чему и как я это сделал. Это единственный путь.

14. Большие размышления о маленьком деле

Время, которое у меня оставалось от работы в исполкоме, в комите­те партии, чтения рефератов, докладов, дискуссий и т. д. и т. п., этого времени было очень мало даже для сна, но разговор с рабочим Василь­евым и разговор с Борчаниновым не давали мне покоя. И вместо того, чтобы спать, я ворочался на койке, а то просто не ложился, а присажи­вался к окну комнаты, что выходит во двор, и, не зажигая огня, думал. С одной стороны, последыш романовской шайки, 300 лет властвовав­шей над трудовой Россией, залившей ее кровью, мучавшей ее муками нестерпимыми, и стоит только вспомнить дикую жестокость, с кото­рой расправлялась эта шайка с крестьянскими восстаниями Степана Разина и Емельяна Пугачева, чтобы понять, что трон этой шайки на костях и из костей трудовых масс воздвигнут, а цементом служила сгу­стившаяся кровь многих поколений трудящихся масс. А сколько было местных, безымянных восстаний доведенных до отчаяния свирепой эксплуатацией тружеников? А в это время звонили в колокола, крича­ли муллы и звали молиться за «благочестивейшего, самодержавнейше­го великого государя нашего» и горланили ему «многия лета»! А те же попы раздавленных, замученных, утопленных в собственной крови тружеников в тех же церквах проклинали. Им мало того, что эти бла­гочестивейшие и коронованные убийцы и палачи пытали Степана и Емельяна и всех с ними бывших, мало того, что они подвергли их таким пыткам и такой казни, сотой доли мук перенесенных ими было бы вполне достаточно, чтобы исторгнуть из груди любого из Романо­вых любое из признаний, замучив их казнями и муками, которые были не меньше, чем крестные муки распятого на кресте мифического Ии­суса, и под сенью этого креста воздвигалось лобное место для Степана и Емельяна, полюбивших измученный, страдающий народ больше жизни, этого для рясофорных и коронованных палачей мало, они еще лютуют и неистовствуют и просят бога своего к их земным мукам при­бавить еще от себя мук небесных, мук ада. И вот этот последыш из коронованных убийц, ему, видите ли, в тюрьме никак нельзя сидеть: такая ведь это мука! Нет, ему надо жить на свободе и без унизительно­го и стеснительного надзора ЧК. Ведь он же член этой коронованной шайки! Кроме того, он не может жить в городской пыли и духоте.

Он на дачу хочет. Ну, а как же можно ему отказать? Ведь он же глава романовской шайки!

Разрешили...

А рядом без шума и гама, тихонечко, без разговоров и без лишних слов расстреливают рабочих за то, что они меньшевики, за то, что они с.-р.-ы.

У них нет ходов в передние Свердлова и Ленина, и даже очевидно не успели пикнуть, чтобы я, тут на месте находящийся, услышал этот жалобный стон убиваемых пролетариев.

Конспирируют от меня, когда расстреливают рабочих. Конспири­руют и тогда, когда создают привольную жизнь коронованному убий­це...

Что делать? С кем поговорить? На что решиться?

Явное и очевидное преступление против революции неустанно и настойчиво куется чьими-то таинственными руками.

Этот вихляющийся, жидконогий, весь изломавшийся от упоения своей властью председатель губчека Лукоянов Федор, интеллигентик; явное дело, что бьет на то, чтобы казаться страшным и жестоким, хо­чет грозой быть и головотяпит. Он именно тот, о которых Ленин поз­же сказал, что к нам, победившим, примазывается всякая сволочь.

Недавний молодой меньшевик и без году неделю большевик.

Но что же делать? Ведь даже поговорить не с кем.

Борчанинов? Нет. Приказ свыше для него - все, это материал не­подходящий. Туркин? Выпивает. Не годится. Он хорош трезвый. Мол­чать где нужно умеет, но пойдет ли он против приказов, если будет нужно? Вопрос. А ведь если есть хотя бы самое малое сомнение, то лучше отбросить. Надо думать одному и делать одному.

Но как делать? Если пойду в «Королевские номера» и просто при­стрелю Михаила, то?..

Кто поверит, что я, член Всероссийского Центрального Исполни­тельного Комитета, действовал самостоятельно, без предварительного обсуждения с верхами? Не поверят. Будут шуметь, кричать, и вместо того, чтобы убрать эту падаль с дороги революции, может получиться, что труп Михаила будет превращен в баррикаду мировой буржуазии. Баррикаду контрреволюции. А после моего выстрела будут продол­жать расстреливать рабочих. В этом вопросе - что делать? Как выпря­мить линию?

Если нельзя ничего сделать с тем безвозвратным, то надо, непре­менно надо что-то сделать, чтобы этого не было в будущем...

А этот офицер спохватился, черт, и замолк. Насторожился. Почув­ствовал, что он мне выболтал кое-что. Но я ведь чувствую, что он мол­чит, потому что есть, что говорить.

Где и когда он замолчал? В каком пункте? Совсем не тогда, когда рассказывал о своих убеждениях, а когда этот рассказ привел к пункту о Михаиле. Принципиально он выразил к нему свое отношение, счи­тая его единственным, кто спасет Россию. Он - царь. Но после того как он сказал, что знает Знамеровского и виделся с ним... Да, да, именно после этого он замолчал. Значит, он скрывает тайну свидания. Скры­вает и участников.

Что же это за тайна? Несомненно о Михаиле. Есть две возмож­ности: 1-я - затевается восстание, которое возглавится Михаилом, и 2-е - побег Михаила.

Восстание? Правда, агитация ведется. Ведется настойчиво. Вспоми­нается. Приходят ко мне женщины и мужчины [и рассказывают] о разговорах в очередях, в вагонах, на улицах, и все сообщения бьют в одну точку: Михаил. Он облагодетельствовал Россию, дал народу свободу, а с ним вот как поступили. Несправедливо. Вот такого царя бы нам! То был бы порядок, спокойствие и свобода!

Но восстания не могут поднять: опоры нет. Но, впрочем, кто знает? Ведь не всегда восстания делаются с расчетом на всю стопроцентную победу. Может быть, восстание имеет целью поднять суматоху, вос­пользовавшись которой Михаила спровадят к Колчаку?

Значит, все-таки я прихожу к тому, что хотят украсть Михаила?

А что если нет ни агитации (как организованного воздействия на умы, исходящего из одной точки), а есть просто базарная болтовня? И что если этот офицер просто взболтнул, желая похвастаться своим знакомством знатным? Ведь бывает же такое? Почему бы не быть и тут? Нет, нет. Этого быть не может. Молодой он, это правда. Но он се­рьезный и играть в знатность в таком деле не будет. Ведь он рискует не только собой, а рискует всем своим делом. Нет. Он неосторожно взболтнул, а потому замолчал, спохватился. Это ясно.

Агитация? Но ведь у меня нет никакого организованного разведы­вательного аппарата. А все эти рабочие и работницы приходят добро­вольно и рассказывают. И при этом все говорят о разных местах, и все рассказывают одно и то же. Это не случайно.

Но странно, что ЧК не знает ни об агитации, ни о заговорческой офицерской группе? Говорить ли им об этом? Какой толк?

16. Убивать ли?

Но как же быть и что делать? Работал, работал и дошел до точки: когда надо делать одно небольшое дело, то и посоветоваться, обме­няться мыслями не с кем. На что решиться? Не махнуть ли рукой на все и делать все так, как того желают Ленин и Свердлов? Вот, тянет меня Свердлов в центр работать и уйти. Преуспеть в делах карьеры не трудно при том окружении, которое имеется у них там: мало, совсем мало верных и умных людей, все какая-то политическая шпана, и от­куда она понаперла? Но неужели из-за удобной, приятной жизни для себя я пошел в революцию? Зачем же было ходить с опасностью для жизни на экспроприацию оружия? Зачем участвовать в вооруженном восстании? Зачем сидеть с 1906 по 1917 год в тюрьмах, в каторге? бе­гать? и вновь садиться? и вновь бегать? Зачем переносить пытки, по­бои? Неужели все это для карьеры? Нет, это не для меня. Это ерунда и чепуха, и можно подумать, что кто-то мне внушает эти мысли, на­столько они не мои, чужие. Махать рукой, когда надо действовать? Это никуда не годится. Это называется бежать с поля битвы прежде какой бы то ни было драки.

Поднять шум против ЧК из-за расстрела рабочих? Ну, уберут Луко­янова, допустим даже, что из партии вылетит, ну, а дальше что? Шу­мом воспользуется контрреволюция и наговорит такого, что вообра­зить трудно. Нет, кроме вреда от этого шума ничего не получится. Пусть вихляется Лукоянов, пусть хочет казаться страшным, но пусть он все это делает по известному направлению: надо дать ему это на­правление, толкнуть его в нужную сторону, и он покатится, да и до- вольнешенек будет: вот, мол, как мы, знай наших! Не пойти ли мне ра­ботать, хотя бы ненадолго, в ЧК? Ведь вот и с офицером, и с агитацией, и с Михаилом, все будет лучше видно. Пойду и проверю все свои све­дения, впечатления, и первый вопрос должен поставить о рабочих.

Надо круто повернуть линию: весь огонь мести и жажду борьбы надо круто направить на буржуазию, помещиков, всех слуг старого режи­ма - чем правее направление, тем круче расправа, чем левее и чем больше соприкасается это с рабочими и крестьянскими массами, тем мягче отношение: с рабочими и крестьянами - минимум принужде­ния и максимум убеждений.

А с Михаилом? Ведь мне нельзя будет тогда его убрать. Ведь я буду в ЧК и мой выстрел будет выстрелом местной власти, а Михаил состо­ит в непосредственном распоряжении центра, значит, мой выстрел бу­дет истолкован, как выстрел советской власти. И это тем более будет вероятно, что я одновременно и член ВЦИКа. Как ни говори, а член Центрального Правительства (до 1923 года между съездами советов высшим центральным органом власти был Всероссийский Централь­ный Исполнительный Комитет, как с 1923 года - Союзный Централь­ный Исполнительный Комитет. ВЦИК насчитывал всего 200 членов, со включением представителей всех автономных республик, и в это время ВЦИК был не сессионным, а постоянно действующим органом, так что формально я принимал участие в работах ВЦИКа).

Выходит, что мне мешает ВЦИКовский значок? Этого еще недоста­вало! Надо и это как-то обойти. А как? В этом и гвоздь - как?

Но если мне удастся как-то обойти мой ВЦИКовский значок, то, значит, я сумею обойти и мое пребывание в ЧК. Это еще легче. А все- таки. Совсем было бы легко, если бы я не был членом ВЦИКа: пошел бы и пристрелил. А тут вот ломай голову, ходи около этой падали, как кот около горячей каши.

Собственно говоря, линия «стреляй направо» это есть выстрел в Михаила. Ведь нельзя же заниматься ловлей мелкой шпанки, а столпы реакции и контрреволюции обходить, боязливо и почтительно погля­дывая на них.

Если моя линия: чем правее направление, тем круче расправа - вер­на, то, продолжая эту линию до конца, надо начинать с Михаила как центра контрреволюционных сил. Что может быть правее монарха, в самом деле? Все остальное - это служебное и подчиненное. Что зна­чат все эти мелкие истязатели, палачи, шпики, провокаторы, жандар­мы, полицейские? Все это мелкие или крупные слуги одной шайки, а главой этой шайки является, хочет он того или нет - Михаил.

Мы, не разговаривая, убиваем малых и больших провокаторов, но почему мы почтительно сторонимся перед главой этих провокаторов? Перед вдохновителями их? Ведь в чем вина провокатора? В том и един­ственно в том, что он, рискуя своей жизнью, проникает в наши ряды по заданиям верховной власти, власти царя, служит этому царю, слу­жит верно, жертвуя жизнью. Но почему даже самого мелкого провока­тора мы не прощаем, а пристреливаем, а с главой шайки провокаторов цацкаемся? Что за половинчатая и гнилая политика? «Руби столбы, а заборы сами повалятся», - говорил Емельян Пугачев. И он был прав. Это верная политика. Бей по головам контрреволюцию, а руки и ноги сами перестанут действовать.

Совсем немного доблести, смелости и предприимчивости надо, чтобы схватить мелкого провокатора, шпика, жандарма и пристрелить его. Что толку? А пристрели столько, сколько мы пристрелили прово­каторов, из членов дома Романовых, толк будет, и большой: уничто­жишь иконы, которым молятся и служат эти провокаторы и жандар­мы. Это не значит, что провокаторов, жандармов и шпиков надо ща­дить, их надо уничтожать, надо проветрить комнату от 300-летней нечисти, надо перебить всех клопов, вшей, блох и прочих паразитов, но надо бить не щадя ни одного из этих паразитов, и чем жирнее он, чем знатнее, тем скорее кончать с ним.

Я уверен, что и там, в ЦК, присоединятся к этой линии. И согласят­ся с моей точкой зрения. Но почему они делают обратное?

Почему бы не издать постановления или секретного циркуляра, от­меняющего смертную казнь для рабочих и крестьян всех политиче­ских направлений? Почему бы не оградить от головотяпства Лукояно­вых пролетариев и крестьян? Ну, если в настоящий момент, момент обостренной гражданской войны, нельзя отменить смертную казнь для рабочих и крестьян, то почему хотя бы не оградить их от голово­тяпских убийств Лукояновыми? Почему бы не издать постановления о воспрещении смертной казни для рабочих и крестьян вне главного суда: Революционного Трибунала? А вот возьми ты! Нашли время для ограждения жизни главы шайки убийц и провокаторов, Михаила. А не удосужились издать маленького постановления, воспрещающего каз­нить тружеников.

Это очень странно. Туда ли мы идем?

Но, может быть, просто за множеством дел случайно накренились не на ту сторону? Яснее ясного, что никакой любви к Михаилу ни Свердлов, ни Ленин не питают. Но они могут не знать, что делается в ЧК, как я не знал о расстреле рабочих. Но в том-то и дело, что они не почувствовали опасность для пролетарской революции, проистекаю­щую из такого отношения к Михаилу, не заинтересовались вопросом жизни и смерти рабочих. Некогда? Но не здесь ли лучше всего по­знается характер людей, их внутренняя сущность?

А, может быть, Лукояновы лучше меня их понимают? Может быть, на месте Лукояновых они делали бы то же?

И пусть. Пусть я понимаю задачи рабочей революции не так, как Ленин и Свердлов, но я должен руководствоваться в своих действиях своим пониманием. А я считаю, что пролетарская революция совер­шилась и совершается совсем не для того, чтобы расстреливать рабо­чих и крестьян за их разномыслие с партией, стоящей у власти, за их разномыслие со мной, членом этой партии. И против этого я должен и буду бороться до конца.

17. А что если бежать?

Что же собственно я думаю, размышляю, ищу корни всех вопросов, мобилизую все свои идейные силы, делаю чуть ли не переоценку всех ценностей. Из-за чего? Неужели мне нельзя проще, без всех этих му­чительных размышлений? А как жаль, что нет под рукой Решетникова. Вот человек, которого никто здесь не заменил, и до сих пор чувствует­ся зияющая пустота на его месте, с ним-то я поговорил бы, и по душам поговорил: мне было бы легче и дело сделано было бы проще и лучше. Ведь решительно никого нет. А как тяжело быть всегда на людях, в каждодневной суете и толкотне, в толпе товарищей, и в то же время быть одиноким? Рук много, очень много, и рук хороших, честных, чистых, а головы ни одной.

Надо решать, а я толкусь все на одном и том же месте и без надежды пролить нужный свет. Не сказывается ли на мне мое длительное одиночное заключение с неизбежным самоанализом и может быть с ненужными длинными размышлениями? Или убить человека это не так-то легко? И хочется иметь все основания, абсолютную уве­ренность в своей правоте? А может быть и то, и другое? Подумать только: я - каторжник, присланный в Орел, как неисправимый бун­товщик, усердно исправляемый, а теперь вот решаю: жить или не жить Михаилу II?..

Любопытно, что Михаила называет его окружение, когда они одни, «его императорским величеством». Вот пакость! Если ведется агита­ция, изображающая его, как спасителя рода человеческого, как мило­стивца, давшего народу свободу, то как он сам думает на этот счет? Ведь если это исходит от него самого, то он думает о себе, как о благо­детеле народном. Неужели он такой глупый? Как бы это узнать? Ска­жет ли он это, если бы я его спросил? Нет, если бы он даже вел эту ли­нию, то настолько-то он умен, чтобы понять не опасность, нет, он уве­рен, что он огражден этими телеграфными приказами больше, чем своей охраной, а бояться глупости. Можно играть роль кого угодно ради политики, но нельзя же эти мифы выдавать за правду и говорить человеку, который понимает природу явлений. А все-таки я пойду в ЧК и вызову его к себе, как заведующий отделом контрреволюции, и задам ему этот вопрос. Любопытно, что он ответит?

Вот этот еще лорд английский, Джонсон. Кто это? Что за птица? Ведь из-за него, пожалуй, больше будет шума, чем из-за Михаила. Если он подданный английский и действительно лорд, то, придравшись к этому, буржуазия будет мстить за Михаила и мстить не мне, а Совет­ской власти. И кто знает, чем это угрожает? Не прольются ли реки кро­ви? Не прибавится ли страданий и муки, не достигну ли я прямо про­тивоположных результатов? Хорошо, если все выйдет гладко, а если нет? Да ведь и то сказать, что этот лорд совсем тут ненужная жертва, он ведь ни в какой мере не причастен к преступлению романовской шайки. Нельзя ли как избежать лишнего шума, треска, гама, а глав­ное - ненужных жертв?

Единственно, что можно сделать, это убить Михаила открыто. Придти и застрелить. Другие будут свободны и невредимы.

Впрочем, что мне очень беспокоиться о лорде? Убивают же кре­стьяне наших доморощенных лордов - помещиков, раньше убивали и теперь убивают. Так что одним лордом будет меньше, воздух чище. Но дело-то не в том, что Моисей написал на скрижалях «не убий», чтобы потом убивать целые народы и колена. Ведь революция без убийств не бывает. Хорошо написать «не убий», а практически? Тот же Моисей показал пример верх гуманного отношения к мадианитянам, к народам Ога, царя Вассанского, и другим, как и к своему народу го­сподню, Корею, Дафану и др. Лучше было бы не убивать, но вот эта война, разве миллионы жертв ее не ложатся тяжкой ответственностью на все господствующие классы всего мира, в том числе на эту разбой­ничью коронованную шайку? И разве истребление этой шайки не яв­ляется «началом конца всех и всяческих войн»? Чего этот лорд хочет? Хочет охранить Михаила? Ну, туда ему и дорога. И если надо будет, то и с ним покончим. И опять: ну, покончу, а потом? Чтобы за эту мер­зость проливали реки рабочей крови? Разве эта пакость стоит хоть ка­пли рабочей крови? Вот то-то и есть. Значит, лучше, если лорда оста­вить в целости и в сохранности. Пусть себе лордствует. Придет время, английские рабочие сами с ними расправятся по всем правилам про­летарского искусства. А пока пусть живет, живут же холерные бацил­лы. Значит, еще препятствие? - Лорд?

Не выдумываю ли я все эти трудности? Может быть, никто и паль­цем не пошевельнет, чтобы защитить Михаила и лорда? - Ну, нет. Это- го-то нет. Шевельнут, да еще как шевельнут, пожалуй, еще так шевель­нут, что затрясется земля под ногами советской власти. Ведь им нужно только благовидный предлог, чтобы начать с нами войну. Ведь все они, лорды всего мира, они - сила, и они нас ненавидят жгучей ненавистью. Свердлов и Ленин, давая охранительные приказы, знали, что есть за­поведь «не убий», знали, что есть и такие вещи, как заводы, фабрики всех стран, только и вырабатывают орудия истребления, орудия убий­ства, знали, что истребить лордов всех стран - это самая дешевая цена, которой можно заплатить за покупку вечного мира, за уничтожение всех войн как междунациональных, так и гражданских. Но вот, зная это, они все-таки дают охранительные грамоты Михаилу. Понимают они опасность международных осложнений, дорожат рабочей кровью, но они не видят другой опасности: мобилизации всех контрреволюци­онных сил всех стран, которую может произвести фирма Михаила II. Этого они не видят. Это странно. Очень странно.

Да и насчет того,что они боятся заплатить за жизнь Михаила доро­гой рабочей кровью. Это тоже вопрос. Почему они до сих пор не огра­дили жизнь рабочего не от руки международной буржуазии, не от рук Лукояновых?

Но как бы ни решать эти вопросы, опасность осложнений есть. Приму это за установленный факт. Но есть и опасность от того, чтобы оставить в живых эту пакость.

Итак: убивать опасно, а не убивать еще опаснее. Что же делать, как быть?

А что если бежать? Да, взять да и убежать.

18. Кто исполнители?

И неистово, неудержимо заработала мысль в этом направлении. Правда. А почему нет? Они хотят ему устроить побег, они его хотят выкрасть и увести? Так почему же мне нельзя? Это невозможно для одного. Ну так ведь это и не обязательно. Нужно только все это проду­мать до конца и во всех деталях и остановиться на окончательном, твердом решении и простом плане. Говорить ни с кем до решающей минуты не буду. А в решающую минуту позову товарищей и расскажу им, что надо делать, как надо делать и почему надо делать.

А все-таки полезно думать. Какая счастливая, простая и ясная мысль. Убежал и... Что поделаешь? Убежал и только. Всякие побеги бывают: бегают из каторги, из крепости, из тюрем, а от нас убежать, кто разрешает жить на свободе без всякого надзора, да еще на дачу выехать разрешают, при таких условиях только дурак да ленивый не убежит. И если он не убежал до сих пор, то только потому, что он лени­вый дурак.

Ленин и Свердлов могут козырнуть: «вот приказы, вот телеграфные распоряжения, а вот и последствия нашего гуманного отношения». Вот и будь после этого гуманным. Никак нельзя! Они процитируют кого-нибудь и скажут: «твердость, твердость и еще раз твердость». И волки будут сыты (это иностранная буржуазия) и овцы целы (это наши рабочие). Это как раз то, что надо. Это не расстрел, не убий­ство, но он исчез, его нет. Он будет убит, это ясно, но ясно это мне и моим товарищам, кому я доверю свою тайну, но для всех он бежал. И хорошо.

А как отнесутся к этому Свердлов и Ленин? А как бы они ни отне­слись, для меня безразлично. Я знаю свой долг, я его выполню, а потом на мне пусть хоть выспятся. Значит решено? Точка. Конец сомнений и колебаний.

А теперь надо думать о плане. Нужно ли мне идти теперь работать в ЧК? Нужно. У меня задача двойная: «убежать» Михаила и выправить линию - оградить рабочих и крестьян от лукояновских кокаинистиче- ских штук.

Если пойду, то это делу при таком решении помешать не может. Этому помешать не может и ВЦИКовский значок. Все хорошо. Пойду в ЧК, возьму отдел контрреволюции, проведу через комиссию свою линию, все уездные ЧК информируем, инструктируем и, если будут ле­теть головы, то чьи угодно, но только не головы рабочих и крестьян.

Завтра иду в губком и говорю о своем решении. Впрочем, не завтра, а когда я окончательно буду иметь план. Но откладывать этого в дол­гий ящик не буду, а то как бы в самом деле не убежал. Вот будет номер. При этой мысли я сжал кулак и говорю вслух: «Ну, шутишь».

Какой же план? Ввиду приближения фронта, необходимо эвакуи­ровать вглубь России. Это будет написано в мандате того товарища, который войдет к нему и прикажет собираться. От кого мандат? От ЧК. Кто подпишет? Поддельный. Печать? Бланк? Приготовлю зара­нее. Кто напечатает мандат? Я сам нахлопаю.

Сколько нужно человек? Чем меньше, тем лучше. А сколько? Один пойдет с мандатом в его комнату. Другой будет наблюдать с лестницы и передавать вниз третьему, а один в запасе: четыре, и я пятый. Доста­точно.

Сколько лошадей? Две. На каждой по три человека. Лошади без ку­черов. Кучера наши, из этих четверых.

Куда его везти? В Мотовилиху. А где ему могилу сделать? За Малой Язовой. Да это неважно. Да только надо точно знать и определить, что­бы бестолковщины и суетни не было.

Приготовить ли заранее яму или нет? Не нужно. Будут разговоры, догадки. Это не так сложно.

Кого наметить на это дело? Нужно твердых, настрадавшихся от са­модержавия, видевших все ужасы, все бичи и скорпионы, готовых зу­бами глотку перегрызть. Нужно людей, умеющих молчать и, в-третьих, верящих мне больше, чем себе, и готовых на все, если я скажу, что это надо в интересах революции. Таких людей в Мотовилихе не мало. Но надо, чтобы они были простыми рабочими, свободными от всяких ответственных постов. Это на всякий случай, чтобы нельзя было сва­лить на советскую власть, если даже все это всплывет наружу, что пря­мо невероятно. Итак, берем двух лошадей без кучеров. К 12 часам ночи подъезжаем к «Королевским нумерам» и действуем. Мандат надо при­готовить. Хотя? Ведь я буду работать в ЧК и все сделаю в один вечер.

Как будто план уже есть?

В первую очередь Николай Жужгов. Рабочий. Был в каторге. Видел все прелести царского режима. 7 лет работал в каторге. Все видел. Все испытал. И злоба у него не кипит, нет, а злоба какая-то холодная, рас­четливая, не волнующаяся, а постоянная, пропитывающая все его су­щество. Он будет казнить, не волнуясь, как будто браунинг пристрели­вает.

Это коренной мотовилихинец, рабочий, токарь, в движении с 1905 г. В 1918 г. ему было лет 33-35. Ниже среднего роста, пропорционально росту широк, немного сутуловат. Лицо с тем характерным оттенком выдающихся скул, которое имеется у носивших долго кандалы. Щеки немного ввалившиеся, нос короткий и не широкий, глаза глубоко в ямах под бровями, глаза серые с голубизной. Брови негустые, русые. Глаза спрятанные и потому кажутся маленькими.

В 1905 году участвовал как активный стачечник и в декабре прини­мал участие в вооруженном восстании Мотовилихи. После разгрома рабочего движения стал принимать участие вместе с Александром Лбовым, тоже мотовилихинским рабочим, во всех его набегах на поли­цию, жандармов. Принимал участие в форменных сражениях с вой­сками, не раз высылавшимися на поимку Лбова.

Лбов был социал-демократ, большевик, но по темпераменту терро­рист, и потому как только подавили восстание, он ушел в лес и все вре­мя жил в лесу. Наша организация, как наиболее сохранившаяся и сильная, ему помогала. Но сидеть в лесу, который он знал отлично и мог сотни верст проходить без всяких дорог и тропинок, никогда не сбиваясь с раз взятого направления, сидеть ничего не делая, это не в его характере. Он был замечательный стрелок, стрелял без прома­ха. Был он унтер-офицером. Высокого роста, с белым, энергичным, чи­стым, красивым лицом, с черными сверлящими глазами, черной, как крыло ворона, бородой и усами, черными густыми бровями, сходящи­мися на переносице, с густой копной черных волос над высоким лбом. В 1905 году ему было не больше 26-27 лет. Резкие движения, энергич­ные жесты, громовой голос. Вся фигура его изображала порыв и силу. Это был крепкий орех. Уклон террористический и экспроприаторский его неминуемо привели к тесному содружеству с с.-р.-ами, и это, как известно, стоило ему жизни. Его выдал Азеф [357]. Но долгое время основ­ная группа, боевое ядро состояло из наших боевиков, и они ему созда­ли громкое имя. Одним из этих боевиков и был Жужгов.

Тов. Жужгов был необыкновенно молчалив и всегда смотрел свои­ми глазами внутрь. Был ли он в комитете партии, в исполкоме, в Сове­те, - редко кто слышал его голос. Он мало начитан, но много думал и больше перечувствовал. Он всегда был сосредоточен и мало когда улыбался и почти никогда не смеялся. Он был куском динамита, гото­вым взорваться, но до взрыва не проявить никакой жизни. Если ему сказать, что надо надеть динамитные пояса и самому взорваться, взор­вав вместе с собой кучку офицеров из штаба Колчака, он, не задумыва­ясь, сделает это. Это был мститель народный, заряженный на всю жизнь ненавистью к эксплуататорам. Лучшего для моего дела не най­ти. К тому же он связан со мной дружбой 1905 и 1906 года.

2-го? Василий Иванченко. Тоже коренной мотовилихинец. Рабо­чий, токарь по металлу. Он в движении с 1904 года. Лет ему 32-33. Среднего роста, пропорционально сложен, с хорошим, мягким, до­брым лицом. Он не то, что красивый, нет, а привлекательный. По все­му его лицу разлита какая-то доброта и сердечность. Мягкий взгляд серых коричневатых глаз, сидящих неглубоко, не как у Жужгова, и всегда открытых, излучающих доброту. Овальное лицо и хороший лоб, изрезанный, правда, морщинами, но и у него кандальные призна­ки на лице. Он всегда ровный, спокойный, ласковый, но за этой ласко­востью его тенорового разговора есть большая решимость и бесстра­шие. В 1906 г. он был арестован за убийство двух казаков и приговорен к 15 годам каторжных работ. Из каторги он явился в Мотовилиху в 1917 г.

Он ровным остается и тогда, когда трудно остаться ровным. Расска­жу про один случай. Власть взяли Советы. Местные социалисты-рево­люционеры нервничали, но предпринять чего-либо не могли, боялись. И вот на заседании исполкома социалист-рев[олюционер] Волович [358] истерически кричит: «Власть не у Советов, власть не у Советов, мы бу­дем с оружием в руках бороться против перехода власти к Советам». Присутствующий тов. Иванченко ровно и тихо с места замечает: «Тов. Волович, не лучше ли для вас не разговаривать насчет оружия». Воло- вич, обданный этим ласковым тенорком, сразу приходит в себя и, не закончив речь, садится. Он понял, что пугать оружием можно кого угодно и где угодно, но не цвет мотовилихинских рабочих-большеви- ков, сидящих в исполкоме, а поняв, умолк.

Вскоре этот Волович сделался левым с.-р.-ом, а потом перекочевал к нам в партию. А толчок мозгам Воловича дал этот ласковый тенорок тов. Иванченко.

С этим тов. Иванченко в 1906 году мы ходили в лес на свидание к Лбову. Я от имени комитета должен был передать ему некоторую сумму денег, паспорт и поговорить насчет видов на будущее, а тов. Иванченко как мой проводник. Условлено было, что кроме некоторых лиц Лбов ни к кому, ни на какие сигналы не выходит, между этими ли­цами был и тов. Иванченко.

Встреча со Лбовым была очень интересной, я о ней когда-нибудь расскажу. Мы были знакомы и до этой встречи. Он работал в 3-м сна­рядном цехе, а я во втором. Цехи смежные, и мы друг друга знали. За­тем он был руководителем экспроприации оружия, в которой прини­мал участие и я. И он мне, шестнадцатилетнему, поручил обезоружить сторожевую охрану, взяв себе помощников, а сам с большей частью участников пошел в контору. Поручение я выполнил без единого вы­стрела. Но, зная Лбова хорошо, я при встрече с ним в лесу его не узнал. Перемены в нем были удивительные. Он меня узнал.

Тов. Иванченко был из тех мотовилихинских коренников, которы­ми держалась наша организация. Его рабочие знали. Ему они верили. С ним они могли говорить по всем вопросам, по самым щекотливым и деликатным. Они в нем чувствовали своего друга и товарища, цели­ком преданного им. Он теоретически слабый и еще слабее как оратор. Но он мог объединять вокруг себя рабочих, как редко кто может. В это время он работал на заводе.

Это уже два. Два каторжника. Хорошее начало.

А кто еще двое? Андрей Марков. Подходит. Среднего роста, корена­стый, светловолосый, с большими светлыми усами, перегораживаю­щими ему лицо. Рубаха-парень. Любит свое ремесло. Работает масте­ром в одном из орудийных цехов завода. В 1906 году был в тюрьме. Сидел некоторое время со мной, а потом получил административную ссылку. Член партии с 1905 года. Участник всех боев, которые при­шлось вести передовикам Мотовилихи. Знает на практике все преле­сти царского режима и горит огнем злобы и мести. Нет такого пред­приятия, которое он откажется выполнить, лишь бы он верил, что это надо для торжества рабочего дела. Немного ленивый читать и мыслить самостоятельно, он поневоле больше верил, чем знал, и верил в людей, которых он знал, на ум которых он полагался и преданность револю­ции которых он проверил. Для него Ленин и Свердлов были абстракт­ные величины, хотя Свердлова он знал, как знали Жужгов и Иван­ченко, по нелегальной работе в 1906 г. и по тюрьме. Но ему приказы Ленина и Свердлова представлялись, как некоторая «вещь в себе», а вот мое распоряжение это «вещь для него» - понятная и конкретно осязаемая, и он пойдет без колебаний, сделает все, что надо.

А это все, что мне нужно.

Четвертый? Колпащиков. Рабочий. Это не коренной мотовилихинец. Повыше среднего роста, шатен, с коричневым цветом лица, лицо крупное, голос немного не соответствует его здоровой и сильной фигуре в обратном отношении, чем голос у Свердлова: из маленькой тщедушной фигурки Свердлова гремел большущий, сильный бас, тог­да как из мощной здоровенной фигуры Колпащикова жалобно, почти пискливо, выходил слабый тенорок. Но пропорция несоответствия все-таки была меньше, чем у Свердлова. Сидел в тюрьме. В 1917 году был всегда в комитете как красногвардеец и забывал всего себя, отда­ваясь самой кропотливой, тяжелой и черной работе. Этим он похож был на Александра Калганова, но меньше размера: по силе ума и ха­рактера. Работал на заводе, а все остальное время был всегда на бое­вом посту, выполняя самые опасные и сложные поручения. Что он пойдет со мной куда угодно, я не сомневаюсь. А большего для меня и не требуется.

Итак, я имею уже и необходимый кадр?

Может быть, в интересах дела не говорить им о приказах Ленина и Свердлова? - Не обмануть, нет, а смолчать о них? Вот ведь черт, авто­ритарный тип мышления, по вековечной привычке люди не вдумыва­ются в то, кто, что пишут и говорят, а кто пишет и говорит. Говорит поп, значит правда, так тому и быть, а говорит умнее его, но не поп, а простой смертный - никакого внимания. Попов сменили, иконы по­ломали, а вместо них другие создаем, другие вешаем. И вновь вековеч­ную лень мысли культивируем. Зачем это? Кому это на руку? Кому угодно, но только не пролетариату, не угнетенным и обездоленным. Сам тип мышления, с этой верой в авторитеты, мог зародиться только в момент разделения людей на повелителей и исполнителей, когда го­лова одного могла заставить выполнять свои предначертания руки многих и многих. Мы идем к обществу свободы дела и мысли, нам меньше всего к лицу прививать веру в авторитеты, а больше всего мы обязаны вызывать дерзания мысли. Но может быть из царства рабства в царство свободы путь лежит чрез постепенное уменьшение автори­тарности мышления и вера в эти наши авторитеты есть переходная ступень? - Может быть, а все-таки погано. - И вот в простом, практи­ческом маленьком деле эти авторитеты могут стать на дороге и поме­шать сделать полезное и нужное дело. А в переводе на язык политиче­ской борьбы это будет стоить тысячи и тысячи рабочих жизней.

Нет, на моей стороне такая большая правда, что она сломает все ав­торитеты. Моя правда и осязательно понятна для каждого пролетария. Они меня поймут, и потому не нужно ни лжи, ни умалчивания. Скажу все как есть и... увидим.

Ведь, в конце концов, я тоже авторитетом хочу взять, а не толь­ко правдой. На стороне Ленина и Свердлова только авторитет, а на моей - авторитет правды и мой авторитет. Ну, и пусть!

Глава IV.

ИСПОЛНЕНИЕ

44. Рефлекс

Практика поставила передо мной вопрос о расстрелах рабочих и о гарантиях безопасности, создаваемых Михаилу Романову. Мое уважение к Ленину и Свердлову и отвращение к репрессиям против инакомыслящих пролетариев, да еще к таким, как расстрелы, застави­ли думать. Может быть, здесь сказалось мое долголетнее пребывание в одиночном заключении. Может быть. Я ведь всего год, как на свобо­де. Это одиночка заставила меня копаться в моих мыслях, заглядывать во все закоулки моего «я», может быть больше, чем следует. Но я не раскаиваюсь. Я чувствую себя теперь сильнее и бодрее. Здесь я изла­гаю не все мои думы. Их было значительно больше, и они были как будто глаже, стройнее и сильнее. Но и этого достаточно, чтобы понять, почему я с такой решительностью вопреки прямым предписаниям Ле­нина и Свердлова и вопреки желанию всех местных товарищей пошел на убийство Михаила Романова.

И когда я после трех бессонных ночей, которые ушли у меня на эти размышления, на эту самопроверку, на это психологическое вооруже­ние, встал с постели, поднятый шумом пришедших в исполком това­рищей, то я почувствовал себя, как будто я после очень долгого пере­рыва сходил в баню, вымылся, сменил белье, почувствовал себя очень легко. Никакого беспокойства, никакой усталости, никакой тревоги. Я сказал себе: «Ну, а теперь за дело», - и чувствовал, что я уже убил Михаила, а осталась какая-то техническая операция, которую надо сделать. Чувствовал, что не только можно убить, но и надо убить, должно убить.

И внутренне улыбаясь думаю: вот пошлет нас Авенариус[359] на суто­локу базарную все регистрировать с достаточной полнотой и ясно­стью, и Михаил там увидит, что и природа, и Бог, и разум - все говорит за то, чтобы он стал императором, все говорит о том, что он должен восседать на троне, и что Учредительное собрание, до которого он от­казался от власти, это только техническая операция истории, преддве­рие его восшествия на престол.

А вот пошли меня на сутолоку базарную, а я только что вернулся с нее, я там увижу, что и голос природы, и голос истории, и мой разум, и разум Гегеля[360] - все говорит за то, что Михаил должен быть трупом и закопанным в Мотовилихе.

И еще. Все существующее разумно и все разумное действительно. Разумно существование Михаила? Разумна его претензия на трон Михаила II? - Разумно, потому что действительно. А разумно ли мое существование? Разумны ли мои мысли? Разумно ли мое желание по­хоронить Михаила, а вместе с ним и трон? Разумно, потому что дейст­вительно.

Которая же из этих разумностей действительнее? И опять два отве­та, прямо исключающих друг друга. Регистрирующий, по Авенариусу, Михаил скажет, что его-то разумность и есть действительнее всех прочих.

А я вот покажу на деле, что он рассчитал без хозяина, хотя при Геге­ле и Авенариусе.

45. Иду на работу в ЧК

А теперь практически. Пойду в ЧК[361]. Круто поверну линию. Это первое.

Второе. Узнаю, знают ли они что-нибудь об организации офицеров.

Третье. Вызову Михаила и поговорю - официально сообщу, что он находится под надзором ЧК.

Решено. Точка.

Надо собрать заседание Совета и устроить перевыборы председате­ля. Потом пойду в Губком и скажу о своем намерении работать в ЧК.

Делать надо быстро, а то могут действительно увезти. Надо послать кого-нибудь узнать, есть ли какая-нибудь охрана в гостинице или нет.

С этими мыслями я вхожу в свой кабинет и вижу т. Туркина. Здоро­ваюсь и говорю:

- Тов. Туркин, знаешь мои намерения?

- Это ты о чем? Почему я знаю?

- А вот подумай и скажи.

- Ничего не могу придумать.

- Хочу пойти работать в ЧК.

- Ты что? Спятил малость?

- Нет пока, потом, может быть, спячу.

- А знаешь, Гавриил Ильич, ты ведь здорово изменился за послед­нюю неделю: похудел, замкнулся, мало говоришь и очень рассеянный.

- Заметно разве?

- Да еще как. Мы уже говорили между собой о тебе и решили, что ты устал. Прямо из каторги, да в работу, и в дьявольских условиях. От­дохнуть бы тебе.

- Ну нет, Миша, это не то. Совсем, совсем не то.

- А что же? Скажи.

- Потом узнаешь. А пока вот что - надо назначить собрание Со­вета.

- Для чего?

- Мой отчет заслушать и нового председателя избрать.

- Ты думаешь, что тебя Совет отпустит?

- Должен отпустить.

- Ну, нет, ты шутишь. Я первый буду против.

- Ты, Миша, не ерунди. Ты меня знаешь лучше всех, и если я поки­даю Мотовилиху, то это так надо. Ты должен меня поддержать. И не расспрашивай. Можешь мне поверить, что это надо?

- Конечно, могу.

- Ну, так и действуй.

- А почему ты не хочешь мне сказать, почему уходишь?

- Нельзя, Миша. Потом узнаешь, а сейчас положись на меня и дей­ствуй: ты помоги мне, поговори с товарищами в этом духе, подготовь почву.

- Трудно это, Гавриил Ильич, ты пойми, что без тебя Мотовилиха потеряет весь свой авторитет. Сиротой останется. Это ведь понимают все, ну и попробуй уломать.

- Тогда вот что: я пойду в Губком, возьму командировку в ЧК, а ты скажешь товарищам, что я временно ухожу на работу в ЧК, так как там много безобразий. Они должны согласиться.

- Да, это пожалуй.

- Ну, то-то же. Вот кого в председатели выдвинуть? Как ты дума­ешь?

- Я, прямо сказать, ничего сейчас не могу придумать. Ты меня при­шиб.

- Эк, брат, расчувствовался.

- Привык я к тебе.

- А ты думаешь, я к тебе не привык? Ну, да это сантименты, Миша, а я вот подумал уже и о заместителе.

- Кого думаешь предложить?

- Обросова.

- Ну, это, брат, плохой выбор. Скрипучий он какой-то и его не лю­бят рабочие.

- Почему? Он старейший член мотовилихинской организации. Си­дел в тюрьме. Правда. Говорит он скверно, неприятно, но ведь он рабо­чий. Лишь бы дело делал, рабочие оценят.

- Он работал в горнозаводском товариществе до революции и сре­ди рабочих про него нехорошо говорили.

- А есть ли основания?

- Бывает так, Ильич, что оснований в виде документа нет, а есть что-то большее, некий вид преданий устных.

- Нет, эту легенду надо разрушить и очистить его имя. Я его возьму под свою защиту и буду говорить на Совете за него, и ты увидишь, что я рассею все.

- Да ты чортушка, по правде сказать, и из сапога печение состряпа­ешь. Ты умеешь сказать словцо.

- Умею, да не всегда.

- Ты еще недоволен? Да если бы я владел твоим языком, я бы бога­тырем себя чувствовал.

- Нельзя ли без комплиментов? А я вижу - вон бумаг много в пап­ках. Почему это они скопились?

- Да тебе-то лучше знать, почему ты плохо работаешь эту неделю.

- Я сяду сейчас и распишу все, чтобы не было остатков.

- Ты знаешь, что твое выступление против Виноградова произвело на него и всех попов в Перми громадное впечатление. Он не ожидал такой отповеди, и говорят, что ты навел на них панику.

- Этого я не знаю, а видел, что он не ожидал такой отповеди. А до­волен я был своим выступлением потому, что рабочие были приятно поражены тем, как я его умело отчитал. А почему ты заговорил об этом?

- Да в связи с тем же все, о чем толковали сейчас: о твоем уменьи сказать словцо.

- Ну, Миша, ты - за дело, а я - за бумаги.

46. Я в ЧК. Заседание. Прием отдела. Вызов Михаила

В течение трех дней мне удалось отделаться от председательствова­ния в мотовилихинском Совете и вступить в члены ЧК Перми[362].

ЧК помещалось на Сибирской улице, на той же, что и Королевская гостиница, в помещении бывшей городской управы[363].

Вход в помещение был не свободным и только по пропускам. Кра­сногвардейцы, что дежурили при входе, были мотовилихинцы, рабо­чие, и мне всегда можно было проходить: они меня знали и никогда пропуска не спрашивали.

В первый же день моего прибытия состоялось заседание ЧК: Лукоя­нов, Малков, Ивонин и я. Председательствовал Лукоянов. Он предло­жил наметить порядок дня.

Я с места в карьер: предлагаю сделать доклад ЧК об ее работе, что­бы меня ввести в курс дела, и второй вопрос - о моей работе здесь.

Предложение было принято.

Лукоянов, повыше среднего роста, тонконогий, жидкий, сутулится, светлый шатен, с голосом надтреснутым, жидким тенором, лицом до­вольно красивым, но с явными признаками наркомана, жидкие, свет­лые волосы, бритое лицо, светло-серые глаза, подернутые мутной пленкой.

Встречал я его раньше нечасто и не замечал. Он знал меня лучше, чем я его. Но в тот вечер, когда я получил командировку, я почему-то зашел в бывшее здание дворянского собрания, и один товарищ, жен­щина, Масляникова, только что познакомившаяся со мной, показывая на Лукоянова, говорит:

- Вы знаете - это гроза города Перми и губернии.

- Да? Вот не знал. - И от всей души расхохотался.

- Почему вы смеетесь?

- Смешно.

Я вспомнил рассказ Борчанинова и его характеристику Лукоянова, и мне было понятно, что он-таки держит постоянный курс на страш­ного. Экая ведь пакость, думаю. Ну, да черт с ним.

И вот, всматриваясь теперь в него, вижу, что он хочет на меня про­извести впечатление, но кроме брезгливости он мне ничего не внушил.

Он стал делать доклад. Доклад был писанный, с обозначением цифр задержанных спекулянтов, конфискованных товаров, количества аре­стованных за контрреволюцию и количества расстрелянных.

Доклад кончен. Я прошу уточнить доклад: кто арестован и кто рас­стрелян? По социальному положению и по политическому направле­нию.

Подсчитали, и оказалось, что громадное большинство арестован­ных и расстрелянных - это рабочие и крестьяне.

Сейчас я цифр не помню, но помню, какое впечатление они на меня произвели: среди расстрелянных не было ни одного члена партии к.-д., не было ни одного монархиста, а все - крестьяне и рабочие были или меньшевики, или с.-р.-ы, или беспартийные. Это так меня поразило, что я при всем желании скрыть волнение, не сумел его скрыть и в упор спрашиваю: «А за что расстреляны такие-то и такие-то рабочие Мото­вилихи?» (Фамилий теперь не помню, но тогда я их назвал).

Ответ был бесподобен. Мудрее и придумать нельзя: «Они шептуны»[364].

- Только за это?

- Да.

- Ну, на что это похоже? Если и все остальные рабочие и крестьяне расстреляны за то, что они шептуны, то получается так, что при нашей власти рабочим не только говорить, но и шептать нельзя? Это никуда не годится.

Получилось так, что не доклад слушали, а допрос производили, и Лукоянов чувствовал себя, как на иголках. Возразить что-либо он прямо не мог. Он такого напора не ожидал.

Я, продолжая свою реплику, предлагаю: 1. Круто изменить линию ЧК и ни рабочих, ни крестьян не расстреливать, кроме как за попытку террора, и при этом в каждом случае вести самое тщательное рассле­дование для установления действительной виновности. 2. Конкретно установить, кто подлежит немедленному расстрелу: высшие чины по­лиции, жандармы, шпики, провокаторы, а из низших чинов - только отличившиеся своей жестокостью в борьбе с революционным движе­нием. 3. Общая линия ЧК должна быть направлена в сторону борьбы с партиями буржуазии, помещиков, попов. И чем правее направление, тем круче расправа.

Принимаются все три пункта без какой бы то ни было попытки борьбы и возражения.

На этом обсуждение доклада и закончилось. Стали обсуждать во­прос о моей работе. И без прений мне дали отдел по борьбе с контрре­волюцией.

Когда собрание закрыли, то я подумал: «Все идет, как по-писано­му, - и тут же направился в Мотовилиху.

На другой день приехал в ЧК и принял отдел Малкова.

Малков - столяр, среднего роста, плотный, крепкий, рыжий, лицо веснушчатое, трегубый, прямой нос, голубые глаза, недалекий, лени­вый читать и еще более ленивый думать. Заражен уже бюрократизмом, карьеризмом, желанием властвовать.

При сдаче отдела я между прочим спросил, есть ли какая-нибудь гласная или негласная охрана Королевской гостиницы. Он ответил: нет, ни гласной, ни негласной.

- Почему?

- Михаил находится в распоряжении центра.

- А кто эти 12 гавриков, которые его охраняют?

- Это дворянские сынки из какой-то военной школы.

- Вы не знаете точно, кто они?

- Нет.

- Это, должно быть, труднее сделать, чем расстрелять рабочих за то, что они шептуны? - полушутя говорю я, а потом серьезно добавляю:

- Как это ты, тов. Малков, рабочий Мотовилихи, мог допустить та­кую вещь? Ну, Лукоянов, это еще куда ни шло, но как это ты мог допу­стить?

- Эти вопросы решались коллегией и ответственен Лукоянов. Если я в чем-либо и ошибся, то только в том, что не боролся против Лукоя­нова. Он с нами почти не считался и накладывал резолюцию, какую хотел.

- Плохо это. Еще хуже то, что арестовали их за моей спиной, не со­общив мне об этом.

- Это тоже Лукоянов. Он хотел сделать так, чтобы ты не узнал, боясь, что ты не разрешишь арестов.

- Я догадывался, что это так. Но этого больше не будет. Я ему обло­маю рога.

- Да, он вчера уже это понял, что фактически ты здесь будешь хозя­ином. Когда ты ушел, мы остались после тебя и говорили. Он сказал - хороший парень Мясников, но я не смогу с ним работать, очень кру­той он. Он ведь не посмеет теперь ни одной резолюции наложить, не посоветовавшись с тобой, а это ему - нож острый.

- Ну, так. Я слышал, что вы какую-то офицерскую организацию раскрыли?

- Нет, никакой.

- Чисто, значит, тихо?

- Да, как будто.

- Это хорошо.

После того, как я принял отдел, я послал за Михаилом. Через неко­торое время входят ко мне в кабинет двое: Михаил и его секретарь Джонсон[365].

Михаил высокого роста, сухой, непропорционально тонок, длин­ное и чистое лицо, прямой и длинный нос, серые глаза, движения не­уверенны, на лице растерянность. Явно не знает, как себя держать. Глядя на него все можно предположить, но только не наличие большо­го ума. Этого порока ни на лице, ни в глазах, ни в движениях не замет­но. И увидев такую глупую фигуру, я спрашиваю:

- Скажите, гражданин Романов, вы, кажется, играете роль спасите­ля человечества?

Ответ, который последовал, вполне соответствовал моему впечат­лению.

- Да, я вот дай наеду свободу, а он вот меня в ЧК приглашает, - ска­зал, двинув как-то нелепо рукой при этом.

Секретарь Джонсон, человек среднего роста, а рядом с Михаилом кажется низкого роста. В противоположность Михаилу, движется уве­ренно, сдержанно, расчетливо, лицо продолговатое, умное, энергич­ное, светящиеся серо-темные глаза приковывают к себе внимание и как будто мешают разглядывать детали лица.

Заметив на моем лице усмешку, он понял, что я хохочу от всей души над глупым Михаилом, и поспешил вмешаться в разговор, стараясь сгладить впечатление, произведенное гениальным ответом Михаила.

- Михаил Александрович хочет сказать, что центральная власть от­дала распоряжение оставить его без надзора ЧК, вполне свободным и не рассматривать его как контрреволюционера.

- Думаю, что это сенатское разъяснение мне не нужно. Обо всех распоряжениях центра я осведомлен. И, тем не менее, я вам приказы­ваю приходить сюда каждый день на отметку, а теперь распишитесь в явке и будете свободны, - ответил я.

Они расписались и, поклонившись, со словами «до свидания», уда­лились.

Это было при мне первое и последнее посещение ЧК Михаилом.

Тут произошло что-то до необычайности странное...

47. Губком партии открывает во мне таланты, которых никто, в том числе и я, не замечал. Хотят меня сплавить

В тот самый день, в который я вызвал Михаила, Губком партии об­суждает вопрос о посылке работников в областную Чрезвычайную ко­миссию Урала, в Екатеринбург. И намечается два кандидата: как очень опытные чекисты - это Лукоянов и я.

Если Лукоянов долго работал в ЧК, с самого основания ее, то я ра­ботал меньше недели и никак не могу сойти за опытного чекиста.

Когда обсуждали вопрос о посылке меня, то кто-то, чуть ли не Ми­хаил Лукоянов (брат чекиста) горячо говорил за меня и выдвинул то положение, что с появлением тов. Мясникова в ЧК линия ЧК круто изменилась и приобрела истинно пролетарский характер и т. д. и т. п., все в этом духе и роде.

Я сидел и думал: таланты во мне открыли. Ну, шутите, это вам не пройдет.

Я пытался отказаться и говорил, что если моя работа здесь не нуж­на, то я пойду в Мотовилиху.

Но все было напрасно. Губком был тверд. И через некоторое вре­мя в этот же день по прямому проводу сообщили областному коми­тету партии о постановлении губкома и моем сопротивлении. областной комитет подтвердил постановление Губкома, и я должен был ехать.

Предо мной в самых ярких деталях воскресла моя беседа с т. Борча- ниновым в исполкоме Мотовилихи: они охраняют Михаила от меня. Теперь я в этом убедился. Когда я сидел в Мотовилихе и не изъявлял желания работать в ЧК, то они могли думать, что я не знаю о присутст­вии Михаила в Перми. А вот я пришел работать в ЧК и в первый же день вызываю Михаила... И они решили меня сплавить. Избавиться от меня и уберечь Михаила от всяких неприятностей. Вот почему сразу увидели во мне, никогда не работавшем в ЧК, опытного чекиста, вот почему открыли мои таланты по части классовой линии.

Неужели Михаил имеет возможность влиять на работу? Через кого? Или это простое усердие угодить Ленину и Свердлову?

Я сказал, что я поеду, но мне необходимо сдать дела председателя Совета в Мотовилихе и немного познакомить с работой тов. Обросо- ва. Губком согласился.

48. Ну, вы шутите, дорогие товарищи!

Лукоянов живо свернулся и уехал в Екатеринбург. Председателем ЧК был назначен Малков, я же больше не появлялся в ЧК. Я узнал все, что нужно узнать. Ни о какой офицерской организации ЧК не знает: не тем были заняты - рабочих-шептунов вылавливали, не до офице­ров. Михаил живет без всякой охраны: в любую минуту может удрать. Двенадцать апостолов, что охраняют Михаила, - это пажи, которые готовы исполнить любую прихоть Михаила.

Михаил по своей глупости взболтнул, что он дал народу свободу, а неблагодарный народ его в ЧК приглашает. Значит, агитация исходит от него. Он себя чувствует Михаилом II. Офицер тоже взболтнул. Все говорит за то, что надо как можно скорее кончать с Михаилом, пока его не выдернули из-под нашего носа.

Я в Мотовилихе был фактически еще председателем. Все обра­щались ко мне, и Обросов туго входил в работу. Но занят я был боль­ше моими думами о Михаиле, чем работой и инструктированием Обросова.

Формально же я не был теперь ни членом ЧК, ни председателем Со­вета, ни членом Губкома, единственно то, что я был членом [В]ЦИКа. Это мешало. Но мешало только в случае осложнений, а совсем не ме­шало, если все пойдет гладко. И надо, чтобы пошло гладко.

Но что же я буду делать с этими «12», что охраняют Михаила? Ни­чего не буду делать. Михаил бежал. ЧК их арестует и за содействие по­бегу расстреляет. Значит, я провоцирую ЧК на расстрел их?

А что же иначе? Иного выхода нет. Выходит так, что не Михаила одного убиваю, а Михаила, Джонсона, «12» апостолов и двух жен­щин - какие-то княжны или графини, и, несомненно, жандармский полковник, Знамеровский. Выходит ведь 17 человек. Многовато. Но иначе не выйдет. Только так может выйти.

А выйдет ли? - Все они вооружены. Все владеют оружием. Все офи­церы, и естественно, что они могут оказать и окажут сопротивление. Тогда как?

Во что бы то ни стало, но пристрелю Михаила. И пристрелю.

А может быть сопротивления не будет? Если есть офицерская орга­низация, готовящаяся похитить Михаила, то о наличии ее все это окружение осведомлено, и они, несомненно, с ней тесно связаны, то психологически сопротивление невозможно, так как они будут ду­мать, что это и есть офицеры, похищающие Михаила.

Но знают ли они их в лицо - может быть, Михаил, Джонсон и еще кто-нибудь из близких, а все не могут знать. Это рискованно.

Но Михаил, увидя нас, может отдать приказ стрелять - надо этому помешать. А как? Надо, чтобы товарищ начал разговаривать с Михаи­лом и не отпускал его. При первой попытке сопротивления должен пристрелить Михаила. Надо, чтобы они видели бесполезность сопро­тивления.

Да ведь у нас будет мандат ЧК. Чего же еще? А что если он захочет проверить по телефону? - Не дадим. Да и это будет ночью - в ЧК нико­го не будет, кроме дежурных сотрудников.

Собирался убить одного, а потом двух, а теперь готов убить 17!

Да, готов. Или 17, или реки рабоче-крестьянской крови с неизвест­ным еще исходом войны. Революция это не бал, не развлечение.

Думаю даже больше, что если все сойдет гладко, то это послужит сигналом к уничтожению всех Романовых, которые еще живы и нахо­дятся в руках Советской власти. Ну, и пусть.

Если сейчас на фронтах гражданской войны льются ручьи крови, то, подарив Михаила Колчаку, - польются потоки.

Гражданская классовая война тем отличается от межнациональной, что она происходит в каждом городе, в каждой деревне, повсеместно, где есть различные классы, противостоящие друг другу.

Михаил и его приближенные - это штаб, главный штаб, от которо­го зависит многое, а может быть, и исход войны. И имея этот штаб в руках, не уничтожить его, это значит быть тряпкой, а не революцио­нером, значит помочь врагу бить нас. Этого-то я делать не собираюсь. А напротив. Надо привести в исполнение приговор истории. И коле­баниям нет и не должно быть места.

Если бы сейчас под штаб Колчака подложить мину и взметнуть его на воздух со всем[и], кто там есть, а их там не 17, то было бы это полез­ным для революции делом? Конечно. В какое же сравнение может идти Колчак с Михаилом?

Итак. Решено. Твердо, бесповоротно. И решено, собственно, не сей­час, а в те три ночи моих размышлений. Там все основы основ, а теперь просто детали и техника.

50. Надо начинать

Сейчас пойду в завод, пройдусь. Погляжу на рабочих и себя пока­жу. А там увижу Колпащикова и скажу, чтобы сегодня вечером часов в 8 пришел... А куда?

В исполкоме не надо собираться. Не надо и в комитете партии. Надо где-то на стороне. Но где? У меня нет квартиры. Ну, где-нибудь... И в это время я услышал, как товарищ Гайдамак пробует аппарат кинема­тографа, и тут же сказал себе - вот и место. В будке кинематографа, у Гайдамака. Он будет занят и ничего не услышит и ничего не поймет.

Если что-нибудь придумаю лучшее, то хорошо, а пока и это сойдет.

Только вышел из исполкома, это было в полвторого, вижу, с завода идет Иванченко. Я его окликнул, а он, улыбаясь и здороваясь, повер­нул ко мне.

Поздоровавшись, я ему и говорю:

- Приди сегодня вечером в 8 часов к исполкому. Дело есть.

- Хорошо, приду.

- Без опоздания только. Да, еще вот что. Ты можешь увидеть Жуж- гова, Колпащикова и Маркова?

- Жужгов в милиции, наверно, а Колпащикова и Маркова я могу увидеть.

- Ну, так ты скажи им, чтобы они пришли в 8 часов, а Жужгову я сам скажу. Идет?

- Ну, конечно, идет.

- Повернул к милиции и встретился с Жужговым. Предупредил. Ни Иванченко, ни Жужгов не спросили, зачем я их зову. Хороший признак. Верят. Раз зову, значит надо.

Решаю - их не отпускать от себя до окончания дела. Расскажу все, как есть, ничего не утаивая и не скрывая.

52. Беспокойство началось

Пришедши к себе в комнату, я чувствовал, что Гриша меня заставил насторожиться и осмотреть вновь оружие. Но только стоило мне при­сесть на кровать, где я думы думал, как спокойствие и уверенность влились в меня, и я был в это время более сильным, более уверенным в себе, чем в то утро, когда я закончил свои отчеты, свою ревизию. Мыс­ли, на которые ушли целые три ночи, каким-то чудом могли быть вос­приняты все целиком в одно мгновение. И это неожиданное, концен­трированное мгновенное восприятие всех мыслей волнующе влилось в сознание и погасило тревогу. И я спокойно принялся разглядывать комнату, ища глазами, что бы можно было перекусит.

Все ясно. Без всякого напряжения сознания, все заняло свое место и против каждого «контра» было свое сильное «за», и довольный столь благополучным исходом «драки», я улыбнулся и вслух сказал: «Да, ясно, ясно. Но ясно также, что я хочу жрать и что у меня нет ничего. Надо достать». И с этими словами я вышел из комнаты.

Было часов пять вечера. В исполкоме никого, кроме уборщицы и дежурных красногвардейцев, не было. Уборщица начинала приби­рать бумажный мусор, а красногвардейцы, уткнувшись в газеты, сиде­ли на кожаной кушетке и читали.

- Товарищи, кто мне купит что-нибудь съедобное?

Все вразброд отвечают:

- Я могу. А что надо?

- Да я не знаю, что можно, то и купите.

- Что же именно? Яиц, молока, хлеба, еще что?

- Довольно и этого.

Я даю деньги и возвращаюсь к себе в комнату. Думаю: все решено, все обдумано, все проверено, а есть какое-то беспокойство, смятение, и хочется еще и еще раз узнать, все ли проверено, все ли пересмотре­но? Нет ли чего такого, что составило бы потом, после, основу раская­ния? И опять моментально проходят все мысли и снова, и снова насту­пает успокоение. И чувствую себя хорошо и бодро.

А разговор с Гришей Авдеевым кое-что задел по-новому. Но стран­но: такой глубокий, самобытный ум, такой оригинальный и сильный мыслитель, как Гриша, на практический вопрос: убил ли бы ты 17 [че­ловек], если бы были приказы Ленина и Свердлова не убивать, не тро­гать и был приказ твоего сознания, что это надо сделать, надо убить, - на этот вопрос он отвечает формально, - они ответственны, а не я. Это не продумано. Потом он должен будет ответить иначе. Он тихо думает. А вопрос его застал врасплох. Но, тем не менее, это интересно: ненави­дит интеллигенцию, а считает нужным подчиняться приказам ее и тогда, когда видит их нелепость, а может, даже и преступность. А я уверен, что если бы я его позвал с собой, он бы пошел с величай­шей готовностью. Странно как-то: свой ум менее авторитетен, чем ум другого: он не убил бы, если бы считал необходимым убить, потому что Ленин и Свердлов не считают нужным и необходимым, но он убил бы, если бы еще был и мой голос в этом хоре. А я ни в какой мере не разделяю этой ненависти к интеллигенции и действительно уважаю и Ленина, и Свердлова, но иду против всех их приказов, не зная ничего достоверного, что лежит в основе этих приказов. Я себе и уму своему верю больше, чем любому авторитету, и вот я иду и убиваю.

Гриша не уверен в себе и уме своем, а я уверен. Для Гриши нужна внешняя опора для действий, для меня не нужна. Он не может остать­ся один против всех, а я могу. Тяжело это? Да, тяжело. И кто не был никогда в таком положении, тот не поймет, как это тяжело. Это тяже­лее, чем быть в пустыне или на необитаемом острове одному, потому что там - сознание физической непреодолимости, а здесь его нет: вокруг меня тысячи, миллионы, а я один. И не могу даже поговорить с теми, кого я уважаю и люблю. Не могу сказать ни Ленину, ни Сверд­лову, ни даже поговорить с Туркиным.

Ленин и Свердлов дают [свою] оценку положения дел внутри и вне страны, а я даю свою. Они пришли к одним выводам, а я пришел к дру­гим, и действую. Но действия кровью пахнут...

Это, впрочем, не в первый раз. Вопрос разоружения казаков тоже решен по-разному: они дают мандаты, а я их рву и разоружаю. Это бу­дет вторая мотовилихинская поправка.

Теперь все видят, что не они, а я был прав. И если бы наши товари­щи во всех организациях поменьше верили в авторитеты, а [больше] в свой ум и побольше проявляли инициативы, то очень возможно, что контрреволюция не сумела бы так быстро организоваться и представ­лять из себя такую гигантскую силу.

Ведь разоружь всех этих казаков и чехословаков по пути следова­ния в Сибирь, разоружь, вопреки всем приказам и мандатам, мы не имели бы этого положения, что имели теперь, когда вся Сибирь в ру­ках контрреволюции. И она грозит взять и Урал.

Да, все это так. Я прав. А хочется не только быть правым перед сво­им сознанием, но и в сознании многих и многих.

17 человек это не 17 вшей. Это тоже верно. Но я хочу одного убить, и какое мне дело до остальных 16-ти. Их если и убьют, то не я, а ЧК.

Нет, нет, это не годится: никогда я не умел прятаться за хорошо придуманную ложь, за софизмы. Я провоцирую ЧК на убийство. Я их убиваю. Я отвечаю за их жизни: не формально, а фактически. Нечего и не на кого сваливать. А надо просто прямее поставить вопрос: если бы надо было к Михаилу подойти через трупы 16-ти, то убил бы я Михаи­ла? Да, убил бы. Вот это честно. Без хитросплетенной лжи, без самооб- манного утешения, без румян и белил. А потому: лучше не убить этих 16, а убить одного Михаила. Но убить надо, и я убью. И не надо пере­кладывать ответственность на кого-то. Если есть желание переложить ответственность, то значит, что есть колебания, есть что-то неясное, недодуманное, непонятое и потому страшное, пугающее, сеющее неу­веренность.

Было бы нелепо и погано придумать какую-то ширму для себя, вроде того, что не я, а ЧК убивает. Это очень похоже на то, что когда я заколачиваю гвоздь молотком, говорю: это не я, а молоток забивает. Или: очень возможно, что я физически не убью Михаила, а убьет его Жужгов, скажем, так я придумаю для себя софизм, что это Жужгов убил, а не я. А ведь Жужгов... Да только ли Жужгов? А все эти ответст­венные работники, которые с такой готовностью выполняют приказы Ленина и Свердлова и так зорко охраняют его от меня, что это? Разве не доказательство того, что не убей его я сегодня, завтра или послезав­тра он будет стоять во главе всех контрреволюционных армий?

Да, может быть, что я физически не убью ни одного из них, но надо быть лично готовым к тому, чтобы убить всех их физически. И быть готовым к ответственности, как будто всех 17 человек убил я, лично сам. И только в том случае я имею право пойти на это дело. И только в этом случае я имею право заставить кого-то убить их. Готов ли я к этому?

Без всяких колебаний. Ответив на этот вопрос, я почувствовал у себя на ремне «Кольт» и потрогал его рукой: как будто я физически себя проверяю. И «Кольт» был готов разрядиться два раза подряд без остановки.

В это время входит уборщица и приносит приготовленную уже пищу: яичницу, хлеб, молоко. Я гляжу на нее и думаю: даже она пошла бы со мной и убила всех. А сейчас спроси ее, и она испугается и мысли об убийстве. А не спросить ли?

- Вы что это, тов. Решетова, никак мне обед изготовили?

- Да, т. Мясников. Только готовение-то плохое: ни масла, ни круп­ки, ни мучки, ничего-то у вас нет, а без этого не изготовишь. Ну, а я думаю: так-то все-таки лучше, чем сырые и вареные яйца, все-таки го­ряченькое и на обед похоже.

- Спасибо вам за ваши заботы.

- Не за что, кушайте на доброе здоровье. Плохо вот, что некому о вас позаботиться.

- Как некому? Вот видите, сегодня вы, а завтра и еще кто-нибудь. Так и живу, и не голодаю.

- Ну, уж и живете тоже. Что, я не вижу? Кто-кто, а я-то лучше всех вижу, как вы живете.

- Что, плохо?

- Конечно, плохо.

- Хуже бывает.

- Бывает, да редко.

- Разве редко? Ну и пусть, беда не велика. Итак, за ваше здоровье, значит.

- Кушайте, а потом я приду и приберу комнату.

Не спросить ли? - Нет, что за легкомыслие! Что ее пугать и трево­жить.

Обедал я почему-то долго. Я заметил по тому, что уборщица два раза заглядывала в дверь, а я все еще не кончил. Когда я принялся за пищу, то подумал, что это в последний раз перед «делом» и тут же: а те 17, может быть, в это же время садятся за стол и тоже в послед­ний раз...

И больше я ничего не помню, что было со мной за столом. Решетова зашла и разбудила меня. Первый раз я уснул в таком положении и так внезапно. Был ли это сон или нервный припадок или еще что-то - я не знаю. Все усилия хоть что-нибудь припомнить, кроме этих двух корот­ких мыслей, не привели ни к чему, как отсекло.

А обед был съеден. Уборщица, тронув меня за плечо, сразу возвра­тила меня в действительность, и я чувствовал, что я не спал.

Трогая за плечо, она говорит:

- Т[оварищ] Мясников, что вы так мучаетесь, ложитесь на кровать.

- Нет, нет, я не хочу спать, да мне и некогда, а это что-то другое, а не сон.

Она пристально поглядела на меня и, качнув головой, говорит:

- Вы какой-то желтый, не больной ли?

Я, не ответив, вышел из комнаты на двор и думал: это первый раз со мной. Что это? Переутомление или что другое? Долго я вожусь с этим делом, надо поскорее кончать. Да, кончать.

Скоро придут товарищи. Что им сказать? Все, как решено, ничего не утаивая. Ну, а что если заколеблются и не решатся пойти против приказов Ленина и Свердлова?

Нет, это невозможно, или я ничего в людях не понимаю, что выбрал этих товарищей. Этого быть не может.

А положение их довольно трудное: две стороны - Ленин и Сверд­лов дают приказ, а здесь я даю противоположный. Они должны выби­рать. Они могут выбирать, они свободны. А это нелегко. И потому надо мобилизовать всю силу своей правды и всю способность убе­ждать и внушать, чтобы не было у них ни тени колебаний.

Бывает чаще всего, что победу одерживает авторитет, а не истина. Неправда. Победа авторитетов временна, непрочна, но победа.

53. Без четверти восемь. Пора начинать.

Я вышел на улицу и пошел по направлению к рынку, и встречаю Фоминых. Он рабочий, но какой-то жидкий и гибкий, и скоро вошел во вкус бюрократических тонкостей. Комиссар, бюрократ, метящий пробираться выше и выше, он удивительно аккуратен, чист, прилизан, словно только что из-под утюга. И откуда он постиг эту мудрость?

- Ты что, тов. Мясников, в кинто?27 - протягивая руку, спрашивает он.

- Нет, не в кинто, а может быть и в кинто, не знаю, я занят сегодня.

- А когда ты не занят? А знаешь, мне Сивилев говорил, что ты речь должен сказать перед тем, как будут демонстрировать фильм.

- Ну, это дудки. Пусть Сивилев говорит.

- Да тянет он очень. Не любят его слушать.

- Ну, для кинто лучше и не найти. А сколько время?

- Полвосьмого.

- Это верно? - Гляжу на свои часы и говорю: - У меня без четверти восемь.

- Пожалуй, твои вернее.

- Ну, пока. - Подаю руку и ухожу, завидев приближающегося Иван­ченко. - Ты аккуратнее всех.

- А то как же? Раз ты сказал, что надо, - значит четверть часа, куда ни шло, жертвую на алтарь моей любви к тебе.

- Ну, это можно и не делать, мне от твоей жертвы ни жарко, ни хо­лодно.

- Нет, Ильич, я хочу знать, любопытство меня разъедает, что за дело у тебя.

- А вот когда придут все, то и расскажу.

- Ты как-то немного напугал всех нас своим необычайно серьезным видом, когда назначил время явки. Мы уже перекинулись словцом и решили, что это неспроста.

- И вы правы.

- Ну, а понять не могли, что ты задумал.

- И это хорошо. Если бы все могли понимать, что я задумал, то дело было бы дрянь.

- Ну, вон Жужгов и Колпащиков.

- А Марков опаздывает. Это плохо.

- Нет, не опаздывает, - раздается голос Маркова сзади меня.

- Ну, и хорошо. Все как по-писаному. Оружие при вас?

- А то как же?

- Так вот что - стоять здесь нам всем неудобно: сейчас пойдут това­рищи балясы точить. Пойдемте в кинто, в будку к Гайдамаку, там и по­говорим.

Вижу - у всех на лицах страшное нетерпение: хочется знать, что за дело, и потому быстро, быстро все на двор кинто и в будку.

54. Наше заседание

Кинематограф - это длинный деревянный одноэтажный дом на манер сарая. Для Мотовилихи это второе развлечение: театр и кино. По типу они похожи один на другой. Если принять во внимание, что на всю Мотовилиху с 35 или 40-тысячным населением не найти и де­сятка двухэтажных домов, а все - одноэтажные, маленькие деревян­ные хибарки, то эта убогая лачуга под кинематографом на фоне этих хибарок кажется красотой и роскошью.

Все двери кино открыты. Это и удерживает, должно быть, публику в помещении кинематографа в такой дивный вечер.

Серо, сумерки. Тихо, не шелохнется. Глубокое небо и мерцающие звезды, борющиеся с дневным светом: тоже вопрос - мерцают они или это мое ощущение? Соответствует ли что моим зрительным ощущени­ям вне меня, объективно? - Ну, а они все-таки мерцают, а от этого настроение лучше, бодрее, как будто они хотят поговорить со мной. И вспомнил я предложение Гриши Авдеева - рыбачить. Рыбачить, не рыбачить, а полежать на свежем воздухе, глаза - в звездное небо, слу­шая шепот и говор вод Камы, это бы дело. Да, но не сейчас. Собствен­но я ведь это только в детстве испытал, больше мне не приходилось: некогда.

Так, думая вразброд, направляюсь после товарищей на двор кино, мимо раскрытых дверей, но занавешенных, прибавляю ходу, чтобы никто не остановил, и это меня возвращает к делу, мысль повертыва­ется в сторону доклада: как сказать и что сказать? И тут же ухватываю тему за какое-то место, и она вся целиком передо мной, во всей слож­ности и простоте, только обсказывай знай. Было ли это с другми? Не знаю, не читал. А со мной это часто бывало. Нужно читать какой- нибудь доклад. Реферат, готовиться некогда. А тем более писать. Тему обдумываешь на ходу и собираешь из старого материала, запаса. То есть в голове, собираешь обрывками и никогда собственно до конца этой работы не проделываешь и не составляешь что-нибудь цельное. Но вот время выступления. Направляешься на трибуну и до этого думал о вещах, совершенно не относящихся к делу, к теме доклада, а то и просто шутил с товарищами, а стоило только повернуться, что­бы пойти на трибуну, как все передуманное раньше воскресло в памя­ти, но уже не в обрывках, а в целой, законченной форме. Так и тут. Взгляд на раскрытые двери и рефлекс - ускорение шага, толкает меня, и я ухватываю тему. И когда захожу в будку, я уже знаю. Что скажу и как скажу.

Но я чувствовал большую ответственность и был более насторо­жен, чем на каком-нибудь ответственном диспуте, и потому все так вышло хорошо.

Захожу в будку, ребята стоят и перекидываются словечками, ожи­дая меня. Гайдамак же крутит ленту. Подхожу я к Гайдамаку, а он, улы­баясь, кричит, что же я вздумал в гости к нему придти.

- Да, видишь ли, пошел в кинематограф, а мне сказали, что я гово­рить там должен, но и сбежал, да и душно там, и мы к тебе - поболтать между собой. Мы тебе не помешаем?

- Нет, нет, т. Мясников, что вы, какая помеха.

- Ну, так и хорошо. Ты крути, а мы вон там, в сторонке, присядем.

Сказав это, я отошел в сторону и как можно подальше от него. То­варищи приблизились ко мне. Есть всего один стул, я сажусь и пригла­шаю их взять поленья дров и усесться на них. Они так и делают. И все четверо плотно полукругом усаживаются против меня на поленья. Оказалось, что я сижу повыше их всех и для разговора это, собствен­но, было хорошо: их уши были немного пониже моего рта.

Когда мы уселись, их лица снова приняли напряженно-выжида­тельное выражение. Я посмотрел на них сразу на всех и сказал:

- Товарищи, я вас позвал сюда для очень ответственного дела. И прежде, чем сказать вам, в чем это дело состоит, мы должны связать себя обещанием, твердым словом рабочих-революционеров, что ни в каком случае не будем рассказывать никому ничего из того, что вы здесь услышите. Всякий, кто расскажет, он отвечает своей честью и го­ловой перед остальными четверыми. Согласны ли, товарищи, взять на себя это обязательство?

- Конечно, конечно, что за разговоры.

Вы, товарищи, видите, что я был уверен в вас и потому из всей на­шей организации я выбрал вас четверых. Я знал, что вы будете согла­сны.

Эти две фразы сразу отдали их в мое распоряжение: мы уже состав­ляли с ними не пять голов, не пять воль, а одну волю и одну голову. И эти же фразы придали им сознание ответственности, важности и серьезности дела, и внимание их, напряжение повысилось до предела.

- Вы знаете, товарищи, - продолжал я, - что в Перми живет Миха­ил Романов?

Сказав это, я обвел их глазами, и у всех прочитал одно и то же; а, вот оно что. Вот какое дело. И видел я, что они уже согласны. Можно было сразу спросить - согласны? И они не только поняли бы, но и ответили бы разом - согласны. Но я не хотел ничего строить на до­гадках и недоговоренностях. Хотел ясности и точности. И потому я продолжал.

- Вы знаете, товарищи, также и то, что он живет без всякой нашей охраны, со своей собственной охраной из пажей. Когда его привезли сюда, его посадили в тюрьму. Вскоре губисполком и губчека получают телеграмму за подписью Ленина и Свердлова, что Михаила необходи­мо освободить. Никто не протестовал и освободили. Тюрьмы строи­лись царями, но для нас, а не для них. И сидеть в тюрьме для них никак нельзя. Освободили и установили надзор ЧК, но его императорское величество не могло остаться довольным. И опять заработала машина, и вновь привычные ходатаи с заднего крыльца полезли во все щели, и результат получился неплохой: вновь получили телеграмму за под­писью Ленина и Свердлова - освободить из-под унизительного надзо­ра ЧК.

Наши власти Перми исполнили приказ, но заменили надзор ЧК надзором милиции. Но и это не может перенести его императорское величество. И вновь ходатайства, и вновь телеграмма за теми же под­писями: освободить Михаила от всякого надзора с прибавкой: не счи­тать Михаила контрреволюционером.

И это выполнили.

Наконец, получается телеграмма все от тех же Ленина и Свердлова, предлагающая не препятствовать Михаилу и его свите переехать на жительство на дачу. Без охраны, без надзора.

Наши местные власти разрешили и это. Объявили Михаилу об этом. В любой момент он может сняться и поехать.

Я, товарищи, намеренно вам говорю об этом настойчивой защите Михаила со стороны центра. Это, безусловно, неспроста. И это объя­сняется совсем не особенной любовью Ленина и Свердлова к Михаи­лу, думаю, что они так же его любят, как и мы с вами, и не в этом дело, а дело в том, что они полагают, что делая этот либеральный жест, они делают его для буржуазии всего мира и хотят сказать: поглядите на нас, люди хорошие, мы - большевики, но совсем, совсем культурны и не рубим головы царям, как это было в Англии и во Франции, и даже напротив... Они хотят удержать этим буржуазию всех стран от воору­женного вмешательства в нашу внутреннюю борьбу. Только так и единственно так можно истолковать это попечение о Михаиле Романове.

Но, товарищи. Михаил Романов нужен буржуазии, помещикам и попам всего мира не в качестве архивного остатка истории, а в качест­ве знамени, программы, Вождя и повелителя всех сил, способных бо­роться против нас. Вот почему буржуазия всего мира давит на наше правительство и стремится обеспечить ему безопасность. Буржуазия, обеспечивая безопасность Михаилу, создает руками Свердлова и Ле­нина самые благоприятные условия для побега Михаила. При тех условиях, в которых живет Михаил, не бежит только идиот и ленивый. И вы должны понять, товарищи, что если против нас сейчас, здесь, на Урале, со стороны Сибири, руководят какие-то Ивановы-Риновы и колчаки, а на юге Каледины, Красновы, Алексеевы, а на севере - Чай­ковские, то ни одно из этих имен не может быть знаменем всех сил контрреволюции, не может сплотить вокруг себя все эти силы, не может дать им общей обязательной директивы, приказы. И больше того, вся международная буржуазия не может бросить на борьбу с нами столько сил и средств в помощь всем этим генералам, сколько она сможет бросить на помощь контрреволюции, во главе которой бу­дет стоять Михаил.

Не Николай II, а именно Михаил. Почему? Да только потому, что Николай II со всей своей семейкой так испакостились с Распутиными и Мясоедовыми, что даже офицеры и генералы отворачиваются с брезгливой миной, как от чего-то грязного и грубо-глупого. Для бур­жуазии всех стран Николай II не имеет никакой цены. Еще в 1906 году, во время его европейского турне в поисках займов сказалось это, а те­перь после распутиновщины, мясоедовщины и трех революций Нико­лай II всем виден - от малой деревушки до Петрограда - как тупой и глупый тиран, которым могут править грязные проходимцы, вроде Распутина, и потому, если бы Николай II стал во главе всех контррево­люционных сил, то он не только не объединил бы их, но дезорганизо­вал бы, внес бы раскол и междоусобную вражду, и на поддержку ме­ждународной буржуазии он не мог бы рассчитывать больше, чем все эти генералы.

Другое дело - Михаил II, который отказался от власти до Учреди­тельного собрания, руку которого, как руку первого гражданина госу­дарства Российского от имени революционной демократии жал Ке­ренский.

Что это значит? На языке политики это называется, что Керенский прочил Михаила в президенты, вот что значит «первый гражданин». Ну, а если Керенский от имени партии социалистов-революционеров прочил его в президенты, то вся офицерская шпана, все кадеты, все монархисты, все лавочники, буржуа, помещики, кулаки и попы, вся иностранная буржуазия и сам Михаил, конечно, хотели бы и захотят большего, «президенства», но только несменяемого, т. е. монархии. И наши дурачки из меньшевиков и с-р-ров будут всеми силами под­держивать Михаила II в его борьбе с нами, поддерживать будут пото­му, что он доведет страну до Учредительного собрания, а монархисты всех толков и оттенков будут поддерживать его всеми силами, как единственно законного монарха.

И вот это объединение всех сил даст необычайную силу контррево­люции, и в то же время будет служить самым неоспоримым и досто­верным доказательством для буржуазии всех стран, что она не зря поддерживает, что все силы и средства, брошенные на помощь Михаи­лу II, имеют прочную гарантию. И они могут удесятерить эту помощь.

А чем все это пахнет? А тем, что Гражданская война примет очень и очень затяжной характер, и кто знает, какой исход она будет иметь? А во всяком случае, если мы и сумеем справиться со всеми силами контрреволюции, если во главе их будет стоять Михаил, то это будет стоить сотен и сотен тысяч рабоче-крестьянских жизней, потоков ра­боче-крестьянской крови, груды рабочее-крестьянских костей.

Буржуазия всего мира понимает, что значит для нее Михаил II, по­нимает это наша буржуазия, наши помещики, попы и офицеры. Вот почему они давят на Ленина и Свердлова, вот почему они создают об­становку, при которой не бегут только безнадежные остолопы.

У меня есть данные. Вы знаете, товарищи, что ко мне из ЧК приво­дили одного «нашего» мотовилихинского офицера. Ты, товарищ Жуж- гов, приводил. Так вот, из разговоров с этим офицером я установил, что здесь, в Перми, есть офицерская организация, которая ставит сво­ей целью освобождение Михаила II из большевистского плена. И, то­варищи, если бы эта организация знала, что никакой охраны, ни тай­ной, ни явной, за Михаилом нет, она действовала бы смелее и увезла бы его давным-давно. Но она думает о нас, что мы не так глупы, что мы очень умны и так организовали охрану Михаила, что они никак не могут открыть ее наличия: вот как она хорошо организована. Но если так хорошо замаскирована, то она и самая тщательная, самая на­дежная.

Так думают они. И в самом деле, товарищи, мы настолько глупы и так непроходимо глупы, что не имеем никакой охраны. Я, товарищи, это говорю после того, как я побывал в ЧК в качестве заведующего отделом контрреволюции. Я это установил фактически. И если бы кто-нибудь сказал мне до того, как я побывал в ЧК, что нет никакой охраны, то я не поверил бы и назвал бы этого информатора тупицей. А в самом деле это факт.

Офицерская организация считает Михаила II единственно закон­ным монархом. Николая II считает глупым и вконец скомпроментиро- ванным. Она считает необходимым поставить Михаила во главе «своих войск», т. е всех сил контрреволюции. Она выбирает момент. И момент этот приближается.

Вы, товарищи, знаете также, что повсюду и везде идет усиленная агитация за Михаила II, как за спасителя родины, за спасителя славян­ства, как за «царя-освободителя», который дал народу свободу, отка­завшись от власти до Учредительного собрания. Ко мне, когда я рабо­тал здесь председателем, очень часто приходили рабочие и работницы и сообщали об этом, и при этом они слышали это в самых разных местах.

И вот вы возьмите, товарищи, факт этой агитации и факт офицер­ской организации, разве вам не бросается в глаза планомерная работа в одном и том же направлении?

А теперь я могу сказать еще и третье. Когда я пошел в ЧК (ведь вы понимаете, что я сам пошел, и никто меня не тянул и не назначал), то у меня была между прочим и та мысль, что узнать: известно ли ЧК что- нибудь об агитации? И известно ли что-нибудь об организации офи­церов? Надежна ли охрана Михаила? И хотел убедиться через непо­средственное общение с Михаилом, как он думает о своей историче­ской миссии.

Я установил, что ЧК не знает ничего ни об агитации, ни об органи­зации офицеров, и что никакой охраны нет. И разговаривал с Михаи­лом. Это замечательный болван. Я его вызвал к себе в ЧК и сказал, что он должен каждый день приходить отмечаться, а потом спрашиваю: «Вы, кажется, здесь, в Перми, разыгрываете роль спасителя рода чело­веческого?» А он ответил: «Да, я вот дай найоду свободу, он меня в ЧК пригяшает».

Вы понимаете, что он-таки убежден в том, что это он дал народу свободу. А что все это значит? Что все исходит - и агитация, и органи­зация - если не от него лично, то от его окружения, и может даже по­лучиться так, что его увезут без его и помимо его желания, и он ока­жется в одно прекрасное время по ту сторону нашего фронта. Но из разговора видно, что его желания идут в том же направлении, что и желания организации офицеров, и организации, ведущей агитацию. Так что добрая воля удрать от нас к своим верноподданным налицо. Если они не сделали этого до сих пор, то потому, что считают нас нео­бычайно хитрыми и охраняющими тщательно через замаскированную охрану.

Надо сказать, что мое появление в ЧК наделало в окружении Ми­хаила, в Королевской гостинице немало переполоха. Почему это - я не знаю. Но что еще до вызова Михаила в ЧК, я узнал уже, что они знали, что я в ЧК и тревожились. И надо еще отметить тот факт, что офицер очень хорошо знал мою биографию почему-то. И вот вы види­те некоторую цепь: офицерская организация интересуется моей биог­рафией, мое появление в ЧК становится как-то сразу известно в Коро­левской гостинице и вызывает тревогу, и стоило мне только вызвать Михаила, в нарушение всех приказов центра, в ЧК, как все товарищи увидели во мне талант чекиста и спешат меня убрать из Перми в Екате­ринбург.

Как хотите, товарищи, а создается впечатление, что Михаил имеет ход в головку нашей организации в Перми и действует. И вот почему я ни о чем, и ни с кем не говорил. Кроме того, Борчанинов (помните, ког­да мы обезоружили казаков в Перми в первый раз с Борчаниновым, заменившим уехавшего Решетникова), он первый и в этот раз именно и совершенно случайно мне сообщил, что Михаил здесь, в Перми.

До этого я ничего не знал. От меня скрывали. И помните, когда кра­сногвардейцы арестовали Борчанинова и Шумайлова пьяными на ули­це в Перми, и я вырвал его от расстрела и привез в Мотовилиху, он мне рассказал многое, что навело меня и его на мысли, что от меня тща­тельно скрывали пребывание Михаила, и больше всего оберегали от меня. А теперь подтверждается неожиданным образом с другой сторо­ны, что наша пермская верхушка не только охраняла Михаила от меня, но и продолжает охранять, желая меня выслать подальше от него, и открывает во мне таланты, каких никто никогда не замечал. Не заме­чал их в себе и я.

Я согласился, товарищи, уехать, и у меня уже командировка и все документы в кармане, и я поеду, но немного погодя, после.

Теперь вернемся к Свердлову и Ленину. Они полагают, что буржуа­зия не полезет в драку против нас, если они охранят Михаила. Это ошибка. Ошибка в том, что они давление буржуазии рассматривают не как ход, не как хитрость, дающую возможность выиграть время и вырвать Михаила, а как чистоган. Драться буржуазия против нас бу­дет во всех положениях, но без Михаила, а с генералами и с Николаем она не будет так сильна против нас. Без Михаила военный режим на территории белогвардейцев будет рассматриваться и меньшевиками, и с-р-ами, как попрание «демократии» и неизбежны раскол и борьба. Тогда как тот же самый режим при Михаиле будет воспринят, как не­обходимая переходная мера на время Учредительного собрания и силы реакции будут сплочены, и помощь иностранной буржуазии бу­дет неизмеримо больше. И если теперь Колчаки стучатся в Екатерин­бургские ворота, и вся Сибирь, со всем хлебом и сырьем, в руках белых, и они грозят взять Урал, а на юге идет мобилизация сил с по­пыткой отрезать Украину, Донбасс и Баку, то что будет, если контрре­волюция получит знамя - программу в лице Михаила II? Что будет, если ресурсы контрреволюции увеличатся в десять, двадцать раз? Вопрос грозный, товарищи.

Тысячелетиями шла борьба между тружениками и угнетателями. И вот мы первые и в первый раз за эти тысячелетия кладем конец миру гнета и насилия. Сбрасываем эксплуататоров. Сами мы, рабочие, становимся во главе производства, распределения государства. Лома­ем всю машину эксплуатации, гнета и насилия. И вот на дороге лежит мусор истории, Михаил. Что же мы делаем? Мы очень проворно, смело, без оглядки расстреливаем провокаторов, шпиков, жандар­мов и т. д. Но что они? Они мелкие слуги Михаила. А Михаила мы по­чтительно обходим: он глава бандитской шайки эксплуататоров, он глава всех этих шпионов-провокаторов, с ним надо осторожно, по­вежливее.

А вы поглядите назад, в глубь веков, и до наших дней. Поглядите на пройденный путь и укажите мне один миг в истории, где бы радость и счастье сопровождали тружеников, созидателей всех богатств, всей культуры? Нет такого мгновения, а сплошь гнет, муки, пытки, кровь, слезы. Вся историческая дорога человечества сложена из костей муче­ников тружеников, полита их кровью, их слезами и потом. И вот мы, сыны этих мучеников, знающие цены страданиям, мучениям, мы, кто способен слышать голос крови поколений замученных тружеников, мы сбрасываем, наконец, эту шайку поработителей, и неужели мы от­ступим перед этой падалью истории, Михаилом? Нет, товарищи, мы не можем сделать этого ни во имя прошлых мук поколений, ни во имя грядущих страданий и мук, которые неминуемо придут, если мы его оставим живым. Мы его должны уничтожить и уничтожим.

И мы уничтожим так: Ленин и Свердлов боятся осложнений? Пусть. Мы их не скомпрометируем.

Есть офицерская организация, которая хочет устроить ему побег? Есть.

Так шутите, господа хорошие. Мы вам устроим этот побег: Михаил бежал.

Сегодня мы его возьмем и расстреляем. Завтра ЧК узнает и рас­стреляет всех его охранников за содействие к побегу, дав во все сторо­ны телеграммы. Официально Михаил бежал, а фактически он расстре­лян. Ленин и Свердлов могут сказать: бежал, а контрреволюция его иметь не будет. Товарищи, если мы не сделаем сегодня этого, то завтра, может быть, его уже не будет, завтра, может быть, он будет стоять во главе всех контрреволюционных сил, а это значит, если мы, советская власть, носим голову на плечах, то это будет стоить сотен тысяч рабо­че-крестьянских жизней.

И, товарищи, прежде чем предложить вам технический план испол­нения этого дела (а он у меня готов), я предлагаю высказаться принци­пиально, согласны ли мы сделать это или нет.

Кто хочет слова?

- Конечно, согласны, - отвечает за всех Жужгов.

- Ну, а вы как, товарищи?

- Согласны, Ильич, что разговаривать. Что с этой гадостью церемо­ниться, - говорит Колпащиков.

А Марков и Иванченко с горящими глазами, со стиснутыми челю­стями и нахмуренными бровями, буркнули разом:

- Давно пора.

- Вижу я, что все четверо готовы, и я доволен. Итак, вперед без страха и сомнения, выходит? Ну, а теперь я должен вам сказать, что всю ответственность за это дело беру на себя. Если нужно будет в уго­ду буржуазии всего мира принести жертву, то этой жертвой буду я: пусть меня расстреляют.

- Ну, это ты ерунду городишь, Ильич, - говорит Жужгов. - Да кто же даст тебя расстрелять? Ну, уж если надо будет расстрелять, то я ста­ну под пулю за тебя.

И все трое остальных вперемежку:

- Вот сказанул, да любой из нас сейчас за тебя не только голову, а если бы их было десять у каждого, то все отдал бы.

- Ну, так, товарищи, я ведь и не сомневаюсь в этом, и потому я вас именно вызвал. А дело-то может повернуться так, что нужен будет гласный суд, с адвокатами, прокурорами, корреспондентами буржуаз­ных газет и т. д. и т. п. Ну, и тогда как? Ведь надо будет речь сказать и сказать с толком, почему я сделал это, вопреки всем приказам, ведь нужно будет растолковать исторический смысл этого акта. Ну, а кто из вас сделает это?

- Никто, - мрачно буркнул Жужгов.

- Ну, то-то же и есть.

- А тогда всем вместе, - торопливо выпаливает Иванченко.

- А зачем это? Какой смысл? Не лучше ли погибнуть одному за всех пятерых. Если спросят меня на суде, были ли у меня сообщники, я ска­жу, что были, но разве я смогу назвать вас? Нет, никогда. Итак, решено, что я беру это на себя.

Это на всякий случай, товарищи. Может быть, этого и не надо будет и все обойдется хорошо: ведь мне моя голова тоже нужна, как вы дума­ете? Ну, вот, вы улыбаетесь, а я наверняка могу вам сказать, что жить мне без головы очень скучно, и я постараюсь избежать и этой малень­кой потери.

Еще одна подробность: может быть, в связи с газетными и офици­альными сведениями о побеге в рядах белогвардейцев создадут самоз­ванца - Михаила II, как тогда быть? Я думал об этом и решил, что если что-нибудь в этом роде будет устроено, то мы выроем Михаила из мо­гилы и положим труп его перед «Королевскими номерами», и вот тут тоже может получиться, что надо будет открыть убийцу и судить его, и я предстану перед судом.

А теперь техника. Сегодня ровно в 12 часов ночи мы будем в «Коро­левских номерах» и возьмем Михаила. Товарищ Жужгов будет иметь на руках мандат от имени ЧК. В этом мандате будет сказано, что ввиду приближения фронта, т. Жужгов уполномочен эвакуировать Михаила Романова в глубь России. С этим мандатом т. Жужгов войдет к Михаи­лу и возьмет его. Все вещи и остальные люди будут эвакуированы позднее. Так должен будет сказать т. Жужгов. Мандат еще не написан, но мы заедем в ЧК, и там я все устрою.

- Но туда без пропуска не пройдешь, - замечает Марков.

- Ну, т. Мясников пройдет, да и нас протащит, - замечает, усмеха­ясь, Иванченко.

- Да, товарищи, я думаю, что смогу пройти без пропуска: все кра­сногвардейцы если не в лицо, то понаслышке знают [меня], и с этой стороны затруднений не будет.

Дальше. Тов. Марков будет наблюдать с лестницы, что будет проис­ходить там, и передавать т. Колпащикову, который будет стоять внизу. Тов. Иванченко будет около лошадей. Я буду около дверей гостиницы.

Все затруднения и неполадки немедленно сообщать мне, не давать никому говорить по телефону. В 10 часов мы берем двух хороших ло­шадей с заводской конюшни: сильных и бегунов. Берем без кучеров. Отправляемся в Пермь в ЧК и все это проделываем сегодня же, во что бы то ни стало.

- А дадут ли лошадей без кучеров? - тревожится Колпащиков.

- Ну, как не дать, дадут, если он нажмет, - кивая в мою сторону, бросает Жужгов.

- Итак, товарищи, мы готовы, значит?

- Да, готовы, - роняют россыпью все и поднимаются, шум[но] от­талкивая поленья.

- Идем в исполком. Буду звонить на конюшню. Эх, товарищи, нем­ного не позабыл, остановитесь на минутку: вы местный народ и знаете Мотовилиху лучше меня, скажите, где мы его похороним, и не приго­товить ли заранее яму?

- Ну, ты будто не знаешь Мотовилихи. Поди, все обдумал давно, только нас пытаешь, - бурчит Жужгов.

- А я думаю, что за Малой Язовой, в лесочке.

- Ну, вот видите, а спрашивает, лучше и не придумаешь, - опять, как будто нехотя, глухо роняет Жужгов.

- А яму как?

- Это дело не сложное, час работы, выроем, когда привезем, - гово­рит Иванченко.

- Я тоже думаю так, - отвечаю я.

- А все-таки ловко же ты, Ильич, все обдумал, комар носу не подто­чит, - говорит Колпащиков.

- Цыплят по осени считают, дорогие товарищи. Все оно глядеть-то ловко, а станешь делать, все и пойдет прахом. Надо сделать хорошо, а не только обдумать. Ну, я верю, что мы сделаем.

- Конечно, - отвечают вразбивку.

- Идем, товарищи. Подождите малость, я побалагурю с Гайдама­ком, а то он все поглядывает сюда: удивляется. Надо успокоить.

- Что, тов. Гайдамак, изрядно надоели мы тебе? - подхожу я к нему и бросаю на ходу.

- Ну, сказанул тоже, тов. Мясников, я гляжу, что ты ребят занял ка­ким-то умным разговором, что все они стали задумчивые: головой за­ставил работать, и мне досадно, что я не мог тебя послушать.

- Это не уйдет, тов. Гайдамак, послушаете в другой раз, а для вас я еще умнее что-нибудь придумаю и более веселое. Вы ведь весельчак, не любите, поди, печальных историй?

- Вот все думают, что я и печалиться не способен, это неправда. Мне думается, что я больше тоскую и горюю, чем многие, многие, но только не прячу рожу в варежку печали, в этом и разница.

- Это хорошо. Я вас понимаю. А, пожалуй, пора мне восвояси. До свиданья, тов. Гайдамак, я вам мешаю.

- Нет, нет, т. Мясников, не мешаете. Что? Спешите? Ну, так до сви­данья.

Пожавши руки, мы расстались.

Гляжу на часы. Время девять с половиной часов. Пора, думаю. Пока запрягут - будет десять. И с этим выхожу на двор кинематографа, где меня ждут товарищи.

- Ну, двигаем, товарищи. Небо чистое, нет ни облачка. Тихо, не ше­лохнется. Приятно и сладко в воздухе. Завод гудит, трещит кино.

55. Мы едем

Правду сказал Гайдамак, что товарищи немного задумчивы и как будто насторожились. Идем молча, не разговариваем. Я чувствую, что у них проснулся дух старых конспираторов и немного порастолкал привычные чувства, мысли, дезорганизовал их, чтобы организовать заново. От этого некоторая необычная настороженность и задумчи­вость.

Заходим в исполком.

- Товарищ Марков и ты, т. Колпащиков, вы пойдете немного погодя в завод и возьмете лошадей, чтобы кучера сюда не приезжали, делать им здесь нечего.

- Хорошо, это лучше, - отвечает Марков.

Звоню в завод, прошу запрячь двух хороших, сильных лошадей, а кучеров не назначать. Запрячь сейчас же, за ними придут.

Спрашивает, кто говорит, и отвечает, что сейчас же будут готовы.

Кладу трубку и говорю:

- Ну, друзья, вы можете отправляться за лошадьми, пока дойдете, их запрягут.

Они поднимаются и уходят. Мы остаемся с Жужговым и Иванчен­ко. Тот и другой знают Свердлова по работе в организации в 1906 году и по тюрьме. И, должно быть, один и тот же вопрос долбит их мозг, и они как-то сразу, вместе встрепенулись и, обернувшись ко мне лицом и упершись своими глазами в мои глаза, спрашивают:

- Как же мог Свердлов так промазать?

- Трудно, товарищи, что-нибудь сказать определенное, но ясно, что ошибка с их стороны громаднейшая. Ну, представьте, что я подчинил­ся всем их распоряжениям, как все другие, а в это время организация офицеров сделала бы свое дело, и что тогда? А с другой стороны, това­рищи, наше ЧК расстреливает наших рабочих-мотовилихинцев за то, что они «шептуны». Выходит совсем скверно: очень много телеграмм в защиту Михаила и ни одного слова в защиту рабочих. Я могу сказать на основании доклада Лукоянова, что большинство расстрелянных - рабочие и крестьяне, и расстреляны за то, что они меньшевики или с.-р.-ы. Это что такое? Скверно это, товарищи.

- Да, я слышал от Малкова, что ты там здорово их утюжил, - гово­рит Иванченко.

- Нет, тов. Иванченко, не здорово. Здорово было бы, если бы я их расстрелял за это. Вот это было бы дело, а так выходит, что я их кри- тикнул малость, они признали линию ошибочной, ну и все. А ведь эта линия «ошибочная» кровью пахнет, кровью рабочих. А вот Гриша Ав­деев сегодня говорил - а что если такая вот линия везде и всюду, то ведь она дорого обходится рабочим. Они кровью за нее платят. И в это же время много телеграмм в защиту Михаила и ни одной в защиту ра­бочих. Это странные ошибки. Не нравятся они мне. И знаете, у меня, кроме всего прочего, есть немного злости против Свердлова и Ленина, и я как бы мщу им за рабочих, расстреливая, вопреки всех их прика­зов, Михаила. Конечно, если бы не было тех доводов, о которых я вам доложил, то, руководясь этим чувством, я бы не предпринял этого, но вот факт - это чувство у меня есть.

- А у меня, знаешь, какое?

- Скажи.

- Чем больше мусору вывезешь, воздух чище. Когда ты сказал, что провокаторы, шпики - все это слуги Михаила Романова, ты меня так взвинтил, что я буду их бить, как холерных бацилл, - говорит с мрач­ной и тихой злобой Жужгов.

- Да, тов. Жужгов, где ты был в каторге? В Александровске?

- Нет, в Акатуе.

- Да, вот если бы ты в Орле побывал, то у тебя злости этой было бы в сто раз больше.

- Да, Орел всем каторгам каторга. И везде, во всех каторгах знают об Орле. Откуда бы ни приходили, а об Орле знают. И знаешь, неслад­ко, о, как несладко во всех централах, но все Орла боятся.

- Я это к тому говорю, тов. Жужгов, что у тебя злости на всю жизнь хватит, любви не мешало бы немного.

- А злость-то моя, это не от любви, что ли? От любви. Это другая сторона любви. Я готов за моих товарищей, за рабочих, за угнетенных всю мою кровь отдать по капле, медленно. И если я буду бить и бью всех поработителей, то это из великой любви к мукам и страданиям тружеников. Без злости, Ильич, революции не сделаешь. Не сделаешь ее и без любви.

- А не довольно ли философствовать, товарищи, вон и лошадей привезли, - говорит Иванченко.

- Ну, и пойдем. Мы с тобой поговорим еще как-нибудь, а я только хочу узнать сейчас же, почему ты сказал, что я тебя взвинтил, указав, что провокаторы и шпики - это слуги Романова? Ты что, не знал, что ли?

- Знал, как не знал. Очень хорошо все мы знаем, да сказал-то ты очень к месту и кстати, и все, что было у меня внутри против провока­торов и шпиков, выросло в удесятеренной степени против их хозяи­на - Михаила. Ведь не часто, Ильич, бывает, что царей убивают, и сло­во твое очень к месту, и сегодня оно для меня имеет такую силу, как никогда.

- А я, знаешь, как думаю, тов. Жужгов?

- Как?

- Это сегодняшнее дело - начало конца всех Романовых, что есть в РСФСР. Ведь если можно расстрелять Михаила, то тем более можно всех других. И ты увидишь, как полетят головы всех Романовых.

- И это дело, - ласково вставил Иванченко.

В это время заходит тов. Марков и говорит:

- Лошади здесь.

Я гляжу на часы и говорю:

- Ну, вот и хорошо. Все идет, как надо. Десять часов. Час почти езды до ЧК, и час на все остальное. Двигаемся.

- О чем это вы так горячо говорили, - спрашивает тов. Марков у Иванченко при выходе из исполкома.

Иванченко, оглядываясь на меня и кивая в мою сторону, отвечает:

- Ты что, разве не знаешь его? Всегда найдет разговоров на всю Мо­товилиху. Даже Жужгова раззадорил, вот до чего интересно.

- Да о чем же говорили, скажи, - раздражаясь, спрашивает Марков.

- Потом скажу, а сейчас поедем.

- Ну, кто где сядет?

- Тов. Мясников со мной, - кричит Колпащиков.

- Нет, я хочу с Жужговым, мне с ним поговорить отдельно надо. Мы вдвоем, а вы - втроем. Мы вперед, а вы - за нами.

- А где поедем? - спрашивает Жужгов.

- Горками, - отвечаю я. - Ты чего же, тов. Жужгов, на козлы громо­здишься?

- Да, а то как же? Править-то лошадью оттуда неудобно.

- А я с тобой поговорить хотел.

- И поговорим. Вот подожди, лошадь обойдется малость, и погово­рим. Я тоже один вопрос к тебе имею.

- Трогай, т. Жужгов.

Я в глубине экипажа, затянутого сверху, на хороших мягких рессо­рах и пружинах сиденья мягко колышусь из стороны в сторону. Силь­ная лошадь спорой рысью добежала до подъема на Горки, и Жужгов, пустив ее шагом, оборачивается ко мне и спрашивает:

- Ты сказал, что сегодняшнее дело есть начало конца всех Рома­новых, что есть в РСФСР. Как это надо понимать? Ведь мы офи­циально не расстреливаем Михаила, а он бежит, значит, никто же не будет знать, что он расстрелян, и не будет расстреливать Романовых. Растолкуй-ка мне.

- Это просто. Возьмем, например, Алапаиху. Там много князей. Услышат они, что Михаил бежал, и одни решили, что его пристрелили и объявили, что он бежал, а другие поверили, но и те и другие согла­сны с тем, что князей беречь дальше не стоит, и истребят. Николая же с семьей можно расстрелять по суду, официально. Так, наверно, и будет. А мы с вами убираем психологическое препятствие к этому истреблению.

А теперь вот что, тов. Жужгов, когда ты войдешь к Михаилу и пока­жешь мандат, много не разговаривай, а скажи, что ты имеешь приказ, который выполнишь во что бы то ни стало. Дай понять, что разговоры бесполезны. Чем больше будешь разговаривать, тем хуже и канитель­нее будет.

- Разговаривать мне не о чем, ни с Михаилом, ни с его холуями. Ты, Ильич, не беспокойся, я сделаю, как ты сказал.

- Ты знаешь, порядки у них там царские: «его величество» велича­ют Михаила-то, вот ведь пакость-то. А когда я пришел в ЧК, они поче­му-то сразу узнали, и у них тревога какая-то была. Очень часто произ­носили мое имя и много разговаривали. Еще больше тревоги стало, когда я его вызвал в ЧК. И они теперь спокойны: меня в ЧК нет. Вот узнать бы, через кого они у нас действуют в губернской головке? Дело нечистое, Жужгов, скверное. Какая-то пакость у нас есть.

- К нам нетрудно пробраться. Стоит только сказать, что в 1905 году принимал участие в движении, привести двух свидетелей - и дело в шляпе. А ведь в 1905 году он был революционером, а после он стал реакционером, а на всякий случай пролез к нам в партию, ну и пако­стит вволю. Много больно у нас интеллигенции большевистской сразу появилось. Откуда она? Где она была, когда кандалы надо было носить, а не чины? Не бойся, в 1908 году ни одной души в организации не было, - злобно и какими-то обрывками кидает свои мысли с козел Жужгов.

Я думаю: странно, что ни думающий рабочий, то интеллигенцию недолюбливает. Вот Гриша утром, а Жужгов вечером, оба говорят одно и то же. Почему бы не повернуть на кого-нибудь из рабочих его подо­зрения? Нет, не повертывает, а повертывает прямехонько против ин­теллигенции. Я спрашиваю:

- А ты почему думаешь, что если пакость, то обязательно интелли­гент: Митька-то Бажин рабочий ведь, Двойнишников[366] - тоже ра­бочий.

- В семье не без урода, Ильич, а только одно надо знать, что если бы интеллигентам взять наши тяготы, то их ни одного бы в организации не осталось. Двойнишников имел четырех детей и получил 15 лет ка­торги, да еще открывалось дело, виселицей пахло, вот и согласился. Не оправдываю, а растолковываю. Если бы оправдывал, я бы его не рас­стрелял, а то ведь я его из своего браунинга пристрелил. Другое дело: рабочему труднее стать пакостником - к привольной сладкой жизни он не привык, а тяжелее-то его жизни трудно изобрести: нечем напу­гать. Вот и держатся одной стороны. Если провокаторы, шпики среди рабочих - исключение, то среди интеллигенции - скорее, обратное: честный революционер - исключение, в виде белой вороны: вот поче­му я и думаю, если пакостит, то, скорее всего, интеллигент.

Пока мы разговаривали, наша вороная ходко взбиралась на изви­листую гору. Вот и Заивы[367] конец. Поднялись. Начинаются мотовили­хинские Горки. По левую руку - поля, кое-где утыканные кустарника­ми, а по правую сторону, над самым обрывом - домишки рабочих. Вот там, в дали полей черные пятна - это «ямки», а на этих ямках кустар­ники елок и сосны. Часто эти «ямки» служили местом нелегальных со­браний. Часто они видели подкрадывающихся полицейских и жандар­мов и нередко вырывающихся из-под горы и скачущих во всю прыть казаков. Бывало, что схватывали добычу, но редко. Поглядел туда, мелькнули эти мысли в голове, и тут же встали рядом с мыслями о деле, на которое еду. Кричу взявшему вожжи и развивающему ход во­ронка Жужгову:

- Жужгов, знаешь «ямки»?

Он не повертывается и, не изменяя хода лошади, бросает:

- А то как же?

- Попробуй подумать о Романовых в эпоху «ямок» и теперь.

Опять поворот и кричит:

- Да, круто ворочается. Очень крутенько. Не только троны и коро­ны, но и головы здергивает. Износилась телега: триста с лишком лет ей. А повороты все круче, а гонка все сильнее, ну, и поломка.

Прямо из-под сиденья образы выхватывает! Мы подъезжаем к реч­ке Ягошихе, глубоко-глубоко зарывшейся в овраге. Спуск и подъем очень опасны, крутые повороты, извилистая лента крутой горы, без всякой изгороди над пропастью, а лошадь несет во всю рысь, и если не остановить, то сломается не только плохая телега, но и новая, и не только телега, но и не уцелеют головы седоков.

И Ягошиха тоже... Она в этом месте разделяет новое и старое клад­бище и губернскую тюрьму. Вот там видно через деревянный забор старого кладбища ложбину. В этой ложбине в 1906 году было собрание Пермского комитета партии. Был здесь Свердлов, Бабенцев[368], Трофи­мов [369], Герой[370] и я. Обсуждали один вопрос: об организации экспро­приации денег. Постановили: сделать эту экспроприацию. План наме­тили. Людей и время. Это было уже после объединительного съезда РСДРП, где было принято постановление о прекращении экспроприа­ций.

Так что среди нарушителей съездовских постановлений об экспро­приациях и партизанской борьбе мы можем видеть не отдельных лиц, а целые организации, и это надо отнести не только на счет Урала, и особенно Мотовилихи, но и Кавказа и Закавказья. Если на Кавказе, в этой экспроприаторской, азартной и смертельной борьбе можно было заметить фигуры Сталина и Орджоникидзе, то на Урале - фигу­ры Свердлова и Преображенского. И только близорукие доктринеры и чиновники от революции, вроде Троцкого, могут бросать упрек тому или иному действовавшему лицу, не понимая и не желая понять спе­цифической исторической обстановки этой борьбы.

А вот в этой тюрьме, что через овраг от кладбища, через месяц при­мерно был умещен весь состав комитета, и много сверх того, всего 54 товарища[371]. А кроме того и вся группа экспроприаторов. Провока­ция. Провокаторы недавно были расстреляны. А теперь очередь за главой провокаторов.

Эти провокаторы послали много людей, чистых, светлых, стоиче­ских и жертвенным огнем горевших, послали на виселицу, и вон там, под конюшней тюрьмы, были отрыты трупы [372].

Повесили. Но боялись вывозить за ограду тюрьмы. И под конюш­ней схоронили.

Да, среди тех, кто мог туда попасть, под конюшню, были и Жужгов, и Иванченко, и я. Случайности. И прихоть ли истории, случай ли злой, но вот мы едем снять голову Михаилу II и последнему. Нам не сняли, так мы снимем.

Злая усмешка истории.

Проезжая мимо тюрьмы, вижу, что окна увеличены уже не меньше, чем в два раза. Свету и воздуху больше, значит. Да, очень хорошо бы, чтобы их совсем не было. Хорошо-то хорошо, а куда ты едешь? Уби­вать. Лучше сначала прекратить убийства, а потом разрушить тюрьмы. Это придет. Надо, чтобы пришло. И не может не придти. Победа труда уничтожит гнет, эксплуатацию, насилие уничтожит. Надо бороться.

- Жужгов.

- Что, т. Мясников?

- Узнаешь?

Не оглядываясь, отвечает верно:

- Ну, как же?

Знает, что о тюрьме говорю.

- Не могу я, Ильич, хладнокровно глядеть на тюрьмы: уничтожить бы их скорее. Погляжу я, и у меня все внутри заноет, застонет. Сердце щемить начнет.

Слушаю и думаю: думает, как я. Интересно. А сумеет ли увязать с тем делом, на которое мы едем? Жду, потому и молчу.

- Да, надо бы. Если мы их не уничтожим, то кто же это сможет сде­лать? Никто ведь, Ильич, - оборачиваясь и беспокойно ерзая, спраши­вает Жужгов.

Я молчу и жду. А он, выезжая на гору и подбирая вожжи, трогает лошадь, и это движение ему напомнило, куда мы едем, и он, еще беспо­койнее и поспешнее оборачиваясь, зло бросает:

- А сначала всех их уничтожим, а потом тюрьмы. - И натягивает вожжи на большую рысь.

Звучно в тихой ночи топают копыта сильной лошади.

Она верит в силу ног своих, властно рвет куски пространства, дер­зко топчет землю. Уверен и Жужгов. Вижу я по его сутуловатой спине.

Очень уверен. Уверен и я. И мы втроем несемся по Покровской[373] и, живо домахавши до Сибирской, поворачиваем направо и, проехавши квартал вниз к Каме, останавливаемся на углу ЧК. Только останови­лись и успели сойти, как подъезжают и трое остальных. Разгорячен­ные лошади беспокойно топчутся на месте, мотая головами, выдерги­вая вожжи, прядут ушами, оглядываясь по сторонам. Они культурны. Они пугают, что, вот, пусти и удерем. Нет, это неправда, их можно оставить непривязанными, и они сразу присмиреют и покорно будут ожидать. Но я говорю, чтобы завели их на время во двор: с глаз долой.

- Товарищи, вы войдете все со мной в помещение ЧК. Там мы на­хлопаем мандат и выждем время.

56. Неожиданная помеха:

Предисполкома Сорокин и Предгубчека Малков

Все молча соглашаются. Я поворачиваюсь и иду к входу. У входа стоит красногвардеец, мотовилихинец, и, увидевши меня, улыбается и здоровается:

- Что это так поздно к нам в гости, тов. Мясников? Никого в ЧК нет. Все давным-давно разошлись.

- Здравствуйте, - протягивая руку, говорю я. - Почему вы думаете, что кроме вас мне еще кто-то нужен? Мне так и вас одного достаточно.

Он, улыбаясь, отшучивается:

- А мне думается, что маловато. Если бы достаточно было, то не привезли бы с собой четверых.

Я гляжу ему в глаза, довольный его ответом, и продолжаю:

- Эти четверо мои, а от вас мне вас достаточно.

- А мы что - не ваши?

- Мои, это точно, но не такие, как эти. Эти, знаете, каждый столько несет тягот на себе, что если понемногу разложить, то на все ЧК хва­тит.

Он молодой и знает мало товарищей, а потому внимательно огля­дывает всех и говорит:

- Я, тов. Мясников, не виноват, что поздно родился и не мог при­нять своей доли тягот на свои плечи. Я не трус, и тягот не боюсь, и то­варищей, вынесших на себе за всех нас эти тяготы, я люблю больше, чем мать, отца и себя. Я умею ценить, хоть и молодой.

Вижу, что правду говорит, и чувствую, что он понял меня себе в укор, а я доволен им, что он молодой, а прыткий и умный.

- Вы что же это? В укор себе мое словцо взяли?

- А то как же?

- Ну, я этого не хотел сказать, а как-то сказалось неловко. А все это вид тюрьмы наделал. Ну, скоро они там с лошадями? - обращаюсь я к Иванченко. - Что они там делают?

Марков подскочил к воротам и глядит во двор, а потом, поворачи­ваясь ко мне, говорит: «Идут».

- Ну, шагаем, товарищи, - говорю я, обращаясь ко всем. И один за другим скрываемся в дверях. Заходим в один из кабинетов. Я говорю:

- Ну, так вот что. Я поищу в отделе печать. Сейчас возьмем машин­ку и нахлопаем мандат.

Осветил все комнаты и разыскал, что надо. Я не умею писать на ма­шинке и говорю:

- Кто умеет?

- Я, - отвечает Марков.

- Я напишу тебе черновик.

Вынимаю из кармана блокнот и пишу: «Ввиду приближения фрон­та, настоящим поручается тов. Николаю Жужгову эвакуировать гра­жданина Михаила Романова вглубь России. Подписи председателя, заведующего отделом по борьбе с контрреволюцией. Секретарь». Я расписываюсь за председателя, Марков - за заведующего] отд[елом], а Колпащиков за секретаря.

Написал черновик и даю Маркову. Он усаживается и начинает хло­пать. Но так тихо, что мне кажется - я могу быстрее его, и это меня немного раздражает. Но мы полуокружив его, стоим, внимательно на­блюдаем за убийственно неуклюжими движениями его пальцев, и в это время совершенно никем не замеченные входят и тихо-тихо под­крадываются на цыпочках (желая подшутить) два председателя: пред­седатель губернского исполнительного комитета Сорокин, и председа­тель ЧК Малков. Но когда они приблизились и, сразу схватив суть оканчиваемого печатанием мандата, они от неожиданности растеря­лись, и когда я оборотился и увидел их и понял, что они уже прочита­ли мандат и знают, зачем мы здесь, и заметил их растерянно-испуган­ный вид, я сразу подумал - непредвиденное затруднение. Быстро за­работала мысль. Первое, что толкнулось в голову: арестовать. Но вспомнил, что у меня всего четыре человека и может их не хватить. Я решил, что они добровольно арестуются, если я скажу, и говорю:

- Вот что, товарищи Сорокин и Малков, мы сейчас отсюда уходим, а вы должны остаться здесь и не выходить отсюда в течение двадцати минут. Не выходить, несмотря ни на что: будут ли выстрелы, будут ли вызовы по телефону - вас здесь нет, вы ничего не видали и не знаете. Поняли? После двадцати минут вы свободны. Дадите ли мне слово, что вы исполните мои требования?

Вид их был необычайно растерянный; и тот и другой - бледный- бледный. Видно было, что они нервничали. Но я себя не видал, и не знаю, какой вид был у меня. (Потом мне рассказал кое-что тов. Иван­ченко). Но было, должно быть, у меня на лице и в фигуре достаточно решительности, что оба председателя без всякого промедления и раз­мышления дали мне свое слово.

Я обращаюсь к Иванченко и Колпащикову и говорю:

- Выводите лошадей, мы едем.

Это было без пятнадцати минут 12 часов 3 июня36 1918 года.

Я кивнул головой Маркову и Жужгову, направился к выходу, еще раз поглядев в глаза Сорокину и Малкову, чтобы удостовериться, что они исполнят требование.

Жужгов взял мандат и согнул его вчетверо, сунув в карман, и на­правился вслед за мной вместе с поднявшимся от машинки Марковым.

Лица у Иванченки с Колпащиковым и у Маркова с Жужговым были так спокойны и решительны, что мои распоряжения двум председате­лям не только их не удивили, а поняты были, как очень нормальное и естественное: они не знали иного, они не могли представить, что мои распоряжения можно было бы не выполнить. И этот их вид, должно быть, тоже кое-что рассказал Сорокину и Малкову.

Сорокин - инженер-химик, член партии с 1909 года. Большую часть своей партийной принадлежности был в эмиграции. По приезде из-за границы работал в заводе Мотовилиха, сначала как инженер, а потом как член заводского комитета, а потом мы его выдвинули в председа­тели губисполкома.

Малков - рабочий столярного цеха Мотовилихинского завода, член партии с 1915 года.

Тот и другой знают меня, а потому, будучи выдвиженцами от Мото­вилихи, они беспрекословно подчинились моим распоряжениям. Это - сторона формально-историческая. А Иванченко мне рассказал еще и о психологической. Но это потом. Говорю о Малкове и Сорокине эти немногие слова, чтобы поняли, как эти два самые высокие по зани­маемым постам советских работника беспрекословно подчиняются распоряжениям человека, который формально ни в каких чинах не со­стоит (если не считать, что я член ВЦИКа).

Не подчиниться они в этот момент ни психологически, ни фактиче­ски не могли. Они должны были подчиниться.

57. Едем в «Королевские номера» и забираем Михаила, его секретаря лорда Джонсона

Товарищи видят, что мне неприятна эта встреча. Видят, что я стал резче, круче и обрывистее. И Жужгов первый сказал: «Вот принес их черт», - как бы желая дать понять мне, что он меня понимает и мои чувства разделяет.

Лошади были поданы. Иванченко и Колпащиков сидели на козлах. Я сажусь на переднюю к Иванченко с Жужговым, а Марков к Колпа- щикову, и мы двигаем.

Повертываем на Сибирскую и вниз к Каме. Это совсем близко, в одном квартале. И мы подкатили вмиг.

Я схожу и говорю:

- Тов. Иванченко и Колпащиков, заворотите лошадей.

Они завернули, поставив их головами в город.

- Тов. Жужгов, иди. Помни, меньше разговаривай! Тов. Марков, иди на лестницу и наблюдай. Тов. Колпащиков, встань в дверях. Тов. Иванченко, останься на козлах пока.

Все заняли свои места. Через минуту или две Марков передает: две­ри открыли и разговаривают с Жужговым, и потом: Жужгов показал мандат и заявил еще устно, что ему поручено эвакуировать граждани­на Михаила Романова подальше от фронта.

Михаил, поглядевши на секретаря и что-то спросивши по-англий­ски, ехать отказывается и требует, чтобы ему разрешили говорить с ЧК по телефону.

Марков передает: ехать отказывается, хочет говорить по телефону. Жужгов спрашивает, что делать.

- Говорить не давать. Брать силой. Передай Маркову, пусть идет на помощь. Ты, Колпащиков, - вместо Маркова.

Иванченко, сходи с козел, встань на место Колпащикова.

Колпащиков передает: Жужгов говорит, если не пойдете, то мы применим оружие. Жужгов и Марков вынули браунинги.

Джонсон что-то сказал по-английски, а затем говорит по-русски: «Я еду вместе с Михаилом Александровичем».

Жужгов отвечает: «Сейчас вас взять не можем. После, вместе со всеми остальными и с вещами приедете к месту назначения».

Джонсон настаивает. Его поддерживает Михаил, говоря: «Я не могу ехать один».

Все остальные не проронили [ни] слова, застыли в безмолвии. Толь­ко женщина, пользуясь сутолокой, выходит в коридор и хочет звонить. Ее увидел Колпащиков и остановил: «Гражданка, отойдите от телефона и идите в комнаты», - и кажет браунинг.

Она не ожидала и, вздрогнув, поспешно прячется в комнату.

Ни Михаил, ни Джонсон не уступают, хотят ехать вместе. Мне пе­редают и спрашивают, как быть.

- Спускайте обоих, скорей.

Ведут. Отхожу от крыльца. Говорю:

- На переднюю Колпащиков на козлы, Жужгов с Михаилом. На зад­ней - Марков на козлы, Иванченко с Джонсоном.

Но вот подходит Михаил к экипажу и падает в обморок. Колпащи- ков подскакивает ко мне и шепчет, волнуясь, - Михаил в обморок упал. Вижу - все растерялись и не знают, что делать. Минута замеча­тельная. Люди, которые готовы зубами перегрызть горло Михаилу, эти люди от непредвиденного пустяка растерялись, замешались. Что это? Несомненно, необычайная нервная натянутость. Перегруженность. Весь израсходовался, тут еще какой-то комок помех. И замешался.

Вижу это и зло отвечаю:

- Сади, не на свадьбу везешь.

И как хлыстом ударил: сразу пришли в себя и энергично подняли и садят. Но и Михаил почувствовал, что обморок не помогает, и без­вольно рухнулся на сиденье. Уселся.

Джонсон наблюдал, и как только уселся Михаил, Иванченко тихо приглашает его в экипаж, и они усаживаются.

- Двигай! Я вас догоню. Если не догоню, ждать меня в Мотовили­хе, - говорю я.

58. Еще раз два председателя

Джонсон мне испортил дело, занял мое место, и я поневоле остался.

Но только тронулись лошади и повернули за сквер, что посреди улицы, я вижу, что два председателя несутся во всю прыть: бегут бегом из ЧК к Королевской гостинице. В то же время женщина появляется на балконе и смотрит на меня. Я вижу председателей и спешу к ним навстречу и спрашиваю:

- В чем дело? Куда так бежите?

Они, запыхавшись, отвечают:

- От Михаила Романова звонили.

- Ну и что же? Вы что, у Михаила Романова на побегушках? Во вся­кое время дня и ночи по первому зову являетесь? И так бежите? Пой­демте со мной.

Они покорно поворачивают, и я их завожу в правление милицией; в административное правление, что рядом с «Королевскими номера­ми», в бывшей уездной земской управе. Начальником этого управле­ния мотовилихинский рабочий - Василий Дрокин. Он еще у себя в управлении и собирается ночевать в кабинете.

Я его зову и говорю:

- Распорядись немедленно запрячь твоего рысака. Едем в Мотови­лиху. Ты со мной, кучера не надо.

Он поворачивается к милиционеру и отдает распоряжение. Мили­ционер пулей проносится вниз по лестнице мимо нас, а я вдогонку:

- Скорей, как можно скорей, товарищ. Он слетает с лестницы.

- Товарищ Дрокин, где можно поговорить, чтобы нас никто не слы­шал?

- У меня в кабинете.

Я поворачиваюсь к Сорокину и Малкову, киваю на кабинет и го­ворю:

- Пойдемте.

Заходим. Все стоим около стола. Никто не садится. Я опираюсь ру­кой на стол, в полуобороте к Сорокину и Малкову, говорю:

- Вы понимаете, товарищи, что вы явились невольными свидете­лями...

В это время заходит Дрокин и, увидев, что я остановился, спраши­вает:

- Тов. Мясников, мне можно?

- Зайди, - бросаю я.

Я начинаю вновь:

- Вы понимаете, что вы явились невольными свидетелями дела, ко­торое ни видеть, ни знать вам было нельзя. Но вы увидели. И потому вы явились невольными соучастниками. Но если это так, а это так, то условие для участия в деле одно для всех: крепко держать язык, иначе откушу, или заставлю откусить и выплюнуть. Это для всех. И для меня, и для тех, что уехали, и для тех, что здесь. Принимаете вы это условие?

- Ну, конечно, тов. Мясников, - отвечает Сорокин своим обычным глуховатым, слабым голосом.

- Ну, а теперь дело так обстоит. Если бы вы не увидели и не узнали, что Михаила «бежали» мы, а узнали об его исчезновении завтра, то что бы вы сделали с оставшимися?

- Арестовали бы, - отвечают оба враз.

- Ну, так и делайте. Арестуйте. А дальше? Арестуете, а за что же вы их арестуете?

- За содействие побегу Михаила. - говорит Сорокин.

- И его секретаря, - добавляю я. - Так. Это верно. Ну, а если бы они вам сказали, что они никакого участия в этом не принимали (имейте в виду, что вы не знали, что я их «убежал»), то вы им поверили бы?

- Нет, конечно.

- Так. Правильно. Значит, вы признали бы их виновными и.

- И расстреляли бы, - добавляет пришедший в себя Малков.

- Так и делайте. Арестуйте всех. Предъявите обвинение в содейст­вии к побегу и всех их расстреляйте, в том числе и жандармского пол­ковника Знамеровского, что в тюрьме.

- Хорошо.

- Ну, хорошего тут мало, положим, но делать это надо быстро, точ­но и без болтовни. А по всем телеграфным, телефонным линиям дайте знать: Михаил Романов и его секретарь Джонсон бежали в ночь с тако­го-то на такое-то. И это все. Ну, товарищ Дрокин, [где] лошадь?

- Сейчас узнаю, - бросает [он в ответ] и выбегает из кабинета.

- Вы, товарищи, идите и действуйте.

- Сейчас же начинать? - спрашивает Сорокин.

- Да, сейчас же, немедленно.

- Ну так, до свиданья.

Торопливо подают мне руки и спешно уходят. А в дверях сталкива­ются с Дрокиным, который через головы их кричит:

- Готово, тов. Мясников.

Я выхожу вслед за ними и говорю Дрокину:

- Ты смотри на этих двух председателей. Срам ведь прямо. Дают слово, что они не выйдут в течение двадцати минут, и вот стоило звяк­нуть кому-то от Михаила, как они бросаются со всех ног бегом.

- Да, слабые они.

И в это же время я случайно гляжу на часы, и оказывается время - час. Значит, думаю, они свои двадцать минут отсидели. Это мы каните­лились больше, чем полчаса, и Дрокину говорю:

- Нет, я не прав, время уже час, они свои двадцать минут отсидели, и они уже были свободны, но все-таки, что это за манера, бегом бегут два председателя по первому звонку от Михаила. А в это время жен­щина с балкона наблюдает и видит их бегущих и думает: «Вот мы как вас гоняем». Противно ведь, Дрокин.

59. Я еду догонять

- Ты что, на козлы?

- Да, так скорее догоним. Она на вожжах ходит.

- Двигай и не жалей. Надо догнать.

Он садится на козлы, подбирает вожжи и кричит милиционеру:

- Распахивай живей.

Милиционер распахивает ворота, а лошадь, как бешеная, выносит со двора. Дрокин поворачивается и, хохоча, говорит:

- Вот всегда так, как только я сажусь на козлы, а не кучер, то беше­ная делается и летит со двора, как каленым железом прижженная, а потом ничего, идет ровно.

- Ну, Вася, двигай, после расскажешь.

Он садится половчей и забирает на всю рысь. Гнедой конь ночью кажется вороным, крупный, вытягивается все больше и больше и мо­лодцевато бросает искры из-под подков, режет воздух. Быстро доез­жаем до тюрьмы. Я вижу по ту сторону Ягошихи[374], на самой вершине, вылезши из-под горы, виднеются два экипажа. Видит их и Дрокин. А белесоватая июньская пермская ночь то и дело преображает эти два экипажа в самые причудливые фигуры. Но мы-то наверное знаем, что это они, нас-то не обманешь.

Дрокин, оборачиваясь, спрашивает:

- Видишь, тов. Мясников?

- Вижу, - отвечаю я. И спрашиваю:

- Думаешь, что мы их догоним до Мотовилихи?

- Конечно, - отвечает он.

- Нет, ты ошибся. Они самую трудную дорогу проехали, а мы ее только начинаем, и пока мы спускаемся и поднимаемся, они будут в Мотовилихе. У них тоже хорошие лошади.

- Ну, не такие, как моя, - отвечает Дрокин.

- Ты любишь ее, видать.

- Очень.

- Это хорошо.

- Ты знаешь, я сегодня остался ночевать в кабинете и не поехал до­мой в Мотовилиху, потому что ей овса мало досталось, и я не хотел ее гнать поэтому: а ведь дело всегда найдется. И хорошо вышло. Понадо­бился я тебе и с лошадью. Я доволен и лошадь довольна: видишь, как легко спускается с горы? Танцует, шельма.

- Почему ты доволен?

- Да потому, что я являюсь участником в деле, о котором знают все­го-навсего 8 человек во всей России и во всем мире. И это приятно, знаешь. Когда знаешь, что весь мир хочет это знать и не может, а ты знаешь, да не скажешь. Это сила. И это хорошо.

- Да ты тоже случайно узнал.

- А мне нравится, как ты с нами в моем кабинете разговаривал. Ты был какой-то особенный. Я тебя таким, кажется, и не видел.

- Что же особенного во мне было? Мне кажется, что как всегда.

- Ну, нет, нет. Я не знаю, что, и сказать не могу, но была в тебе ка­кая-то сила, и она всю твою наружность преобразила.

- А, может быть, другое.

- А что?

- Что вы все трое были нервно неуравновешенные, психологически к этому неподготовленные, и все, что касалось события, в которое вы невольно вошли, вам начало казаться каким-то особенным, большим, значительным, а в том числе и я. И это вернее.

- Ну нет, это не так. Ты нас за каких-то безвольных, нервных особ считаешь. Нет. Одно то, что я способен был наблюдать за тобой и мы­слить о том, что в тебе что-то есть особенное сегодня, доказывает, что прав я, а не ты.

- Но ты не будешь отрицать, что ты, как Сорокин и Малков, вошел в комнату и увидел там совершенно неожиданное.

- Да.

- Ну так не были вы, значит, к этому подготовлены?

- Нет.

- Вот тебе и основа особенного восприятия событий. А так как со­бытия текли быстро и не давали время оторвать ваши глаза от него, то в этаком состоянии пребывали все время: до конца моего разговора.

- Ну, а все-таки ты сильно сказал: условие одно для всех - крепко держать язык за зубами, а то откушу. Я почувствовал, что это правда. Что это так есть и так будет. И видел я, что Сорокин и Малков чувству­ют, как я. И потому они без рассуждений исполняли и исполняют все, что ты сказал, как это делаю и я.

- У вас выбора нет.

- Да ведь ты нас поставил в такое положение. В этом-то и есть твоя сила: если зашел к тебе в комнату, то потерял свою волю. Вот ведь что это значит. А еще главное в том, что сознаю я это, а мне нисколько не досадно, и как я уже сказал - даже приятно быть с тобой в комнате и исполнять веление твоей воли. В этом и штука, секрет того, чем ты яв­ляешься для нас сегодня.

- А ты знаешь, Вася, любишь же немножечко поковыряться у себя в белье: вшей поискать, т. е. поразмыслить, установить причины недо­статков и достоинств - найти-таки вошь, которая тебя кусает.

- Люблю, Ильич. Очень люблю. Время только нет. А это очень инте­ресно: наблюдать и видеть, и понимать, когда другие и не видят и не понимают.

Пока мы говорили, наш рысак, танцуя и изощряясь в приемах, как бы задержать напирающий на него экипаж, [с] пустил нас к мосту, и мы стали подниматься в гору.

Ночь мягкая, тихая и легкая. Хорошо в такую ночь спать на сене, на открытом воздухе, в поле, и, может быть, и хорошо и делать дела, тре­бующие нервного напряжения: одна минута, один миг безумной ласки этой ночи восстанавливает все силы.

Лошадь в гору берет быстрее, чем под гору. Она горячится, Дро- кин ее сдерживает. Бережет для ровного места. И она поняла и пошла ровно.

- Я, знаешь, тов. Мясников, думаю все о том же, да только с другого бока подхожу: если бы ты, скажем, вчера внес предложение на заседа­нии Губкома или Губисполкома покончить с Михаилом, то наверняка можно сказать, что и Сорокин и Малков были бы против, так как есть прямые предписания центра. И вот это-то и самое интересное: они были бы против, как и все ответственные работники, но сегодня, когда они вдруг оказались в твоей комнате, они сразу стали безвольными и делали совершенно противоположное тому, что они до этой минуты думали. В этом-то весь гвоздь Я не думаю совсем, что они испугались тебя: что им бояться? Ты был один, а их двое, да я еще третий, а мили­ционер четвертый, юридически они - власть, а ты - нет. Формально на их стороне вся сила государственного аппарата и авторитеты партии в лице Свердлова и Ленина, а ты пренебрег всеми традициями и вос­стал, и они покорно делали то, что хочешь ты. Это Достоевский и то не разрешит: вот почему я продолжаю настаивать, что у тебя вид был не­обычный. Пусть мы все трое были не подготовлены психологически, воспринимали острее обыкновенного, пусть. Но это только одна сто­рона созданного тобою же нашего психологического состояния, а дру­гая сторона - это ты в этот момент. И мне кажется, если бы ты дал нам по револьверу и сказал: я не хочу, чтобы кроме нас, четверых, знал кто-нибудь, что мы расстреляли Михаила, и потому вот вам револьве­ры, стреляйте. Я думаю, что мы застрелились бы. Вот ведь штука-то в чем.

- А знаешь, если это правда, то это происходило потому, что все вы чувствовали фактическую правду, истинность моего действия, но у вас не хватало ни смелости, ни идейного дерзания пойти против ав­торитета всей партии, авторитета всей революции, но когда я на деле перешагнул эту черту, то вы поняли, что иначе и быть не может. Поня­ли не умом, а всем своим существом, каждой клеткой вашего «я», при протесте формального мышления, и когда я говорил, то это был не только мой голос, но и ваш голос, голос вашего «я», и потому он был так повелительно и всевластно могуч, что вы могли бы убить себя по приказанию безоружного человека. Так я это объясняю. И это объя­снение, если его понять, как нужно и должно будет объяснить даль­нейшие событие - уничтожение всех Романовых. Я убрал не только формальное препятствие в виде предписаний, но и психологическое препятствие у всех товарищей. После этого, как бы ни поняли исчез­новение Михаила, но всем Романовым - крышка. Я уже говорил это Жужгову.

- А ведь это правда, Ильич, а я-то думал, что тут и Достоевскому не разрешить этой психологической задачи. Вот оно как. Просто и ясно. Я чувствую, что ты прав. А знаешь, почему? Потому что, если бы вчера ты внес предложение об уничтожении Михаила, то при наличии пред­писаний Ленина и Свердлова, я был бы в нерешительности, но ты эти предписания уничтожил, перешагнул через них, и я вижу, что я делаю то, что ты скажешь, но делаю, как свое, мне родное дело: выполняю веление моей совести. А ты не дурак, Ильич. Достоевский и то запу­тался бы, а ты вон как простенько раскидываешь весь мусор над правдой.

- Что не дурак, я это знаю, ну а в Достоевские не гожусь.

- А теперь интересна вторая часть твоего объяснения. Если ты дей­ствительно прав и действительно убираешь и формальные, и психоло­гические препятствия к уничтожению всех Романовых, то ведь это должно произойти скоро. И неужели ты прав? Если ты прав, то каки­ми путями ты доходишь до такого предвидения? Ведь это похоже на предсказание астрологов, это очень интересно, Ильич.

- Я вижу, что ты немножечко взвинченный, но тем лучше для меня, потому что ты мне теперь правду скажешь.

Значит, когда я вам говорил, что надо делать так-то и так-то, у вас не возникало вопросов: а целесообразно ли, нужно ли, а если нужно, то так ли?

- У меня нет. И думаю, что тем более они не могли возникнуть ни у Сорокина, ни у Малкова. Ну, держись, Ильич, я беру вожжи, выеха­ли, - и с этими словами он отворачивается от меня и натягивает вож­жи, и гнедой забирает на рысь.

Неровная грунтовая дорога подкидывает местами экипаж, но она укатана и, в общем, сносная. Быстро мелькает изгородь полевая, цока­ют подковы, вылетают из-под ног искры и мягко колышется экипаж. Едем молча. Приятно обдувает ветерок. От самой Ягошихи до мотови­лихинских Горок, до спуска в Мотовилиху мы едем полной рысью. И [Дрокин] круто осаживает гнедого около спуска, а потом оборачи­вается и спрашивает:

- Доволен? Ведь это красота, а не лошадь. Такой громадный экипаж и с двоими седоками, а она идет такой рысью около трех верст.

- Да, лошадь хорошая, а мы все-таки их не догнали. Значит, прав я.

- Да, это верно.

Спустились с горы на Большую улицу и видим на дороге, около ми­лиции, два экипажа. «Ага, это они, ожидают», - мелькает в голове.

60. Они меня ожидают в Мотовилихе

Подъезжаем рысью. Я соскакиваю, и мне навстречу Жужгов.

Спрашиваю:

- Долго ждете?

- Нет, только что приехали.

- Хорошо. Значит, за Малую Язовую?

- Да.

- Взяли, что нужно?

- Что?

- Ну, лопаты, топор для могилы.

- Взяли.

- Управитесь одни, или мне ехать с вами?

- Если доверяешь, Ильич, то оставайся здесь и жди. Теперь ведь все просто и не сложно, без тебя все сделаем.

- Ну, хорошо. Только одно: все ценности, что на них есть, бросить вместе с ними в могилу. Ничего не брать. Поняли?

- Хорошо, хорошо.

- Другое. Постарайтесь пристрелить врасплох, незаметно. Меньше всяких переживаний: сзади в затылок. А не ехать ли мне?

- Ну что ты поедешь? Неужели мы этого не сделаем?

- Ну, так двигайте. Я вас жду здесь, в милиции. Скорее.

Они тронулись. Я поглядел им вслед и пошел в милицию.

Остановился на пороге и еще раз глянул в их сторону, но они уже повернули и исчезли за углом.

- А мне что делать, Ильич? - спрашивает Дрокин.

- Поезжай в город.

61. Они уехали. Я ожидаю

Звоню в ЧК:

- Кто у телефона?

- Я - Малков. А это ты, т. Мясников?

- Да, я. Ну что, как дела?

- Все делаем, как надо. Подняты все на ноги. Наряжена погоня во все концы. Даны телеграммы и телефонограммы. Идет допрос аресто­ванных. Допрашивают следователи. Ни я, ни Сорокин в допросах не принимаем участия, но, разумеется, мы в курсе всего хода следствия. Думаю, что завтра все будет кончено.

- Ну, пока, - и кладу трубку.

Усаживаюсь в глубокое кресло и пристраиваюсь, располагаясь поу­добнее, чтобы ждать возвращения товарищей. Уселся. Думаю: «Конче­но». Правда, не все так вышло, как предполагалось, но, тем не менее, кончено. Свершилось. История Романовых написана до последней строчки. Я тоже написал в этой истории несколько строк. Это и все.

Мое участие, конечно, историческая случайность, но конец исто­рии дома Романовых - это не случайность, а исторически закономер­ное явление. Это должно было случиться. Что Романовым пришлось круче, чем королям Франции, Англии и т. д., то это по той простой причине, что у нас буржуазная революция марта 1917 года, принесшая низвержение царизма, в течение шести месяцев переросла в револю­цию пролетарскую, в социалистическую. В революцию самих угнетен­ных и эксплуатируемых веками масс. И Романовым приходится иметь дело с нами, рабочими и крестьянами, с классами наиболее натерпев­шимися от всевластия их. И Романовы долгонько засиделись.

Им по всем божеским и человеческим законам полагалось уйти с трона в 1861 году. Не ушли. Остались. Дождались время, когда под их царством страна из дворянской и феодальной превратилась в буржу­азную в своих господствующих верхах, со всеми варварскими остатка­ми феодализма для эксплуатируемых униженных низов. За это время выросла новая сила - пролетариат, показавший свое искусство справ­ляться с буржуазией, даже в том ее виде, если она носила дворянские шинели. Мы, наиболее решительная армия революции, наиболее ра­дикально расчищаем от исторического хлама феодало-капитализма место для постройки нового дома, дома трудящихся масс, Дома Труда.

Конечно, тяжело, и Михаилу, и Джонсону, и всем прочим. Ясно. Они отвечают за дела царственных поколений. Они предпочли бы царствовать, а не умирать. Кому же это не ясно? «Вот дай найоду сво­боду, а он меня в ЧК пигьяшает». И какая же дубина! А дубиной он кажется на фоне событий дня. Он - сын своего рода: история делалась не народом; создает богатства, трудится, познает природу, совершен­ствует труд и организм - это не творец истории, а цари - и он послед­ний из них - он дал народу свободу. Это целая философия, но филосо­фия архива и музея, но не живая. Философия мертвая, и носители философии умерщвляются.

Если у меня кое-что могло остаться для сомнений и колебаний до того, как я не видел Михаила, то после того, как я его увидел и задал ему этот вопрос и получил ответ, у меня кроме всех теоретических, политических и практических доводов, родилось новое чувство: чув­ство брезгливости, гадливости к этому идиоту из идиотов, ради кото­рого и из-за которого могут быть пролиты реки крови, и в сотнях ты­сяч погибающих в борьбе могут быть гении и таланты. И вот, когда я думаю о том, что товарищи скоро возвратятся, убив Михаила и Джон­сона, то у меня есть какое-то большое чувство ответственности, но ни­какого чувства ни соболезнования, ни жалости. Все заперто и крепко. Это, вероятно, потому, что я очень много думал пред тем, как решить вопрос: я все перебрал. И теперь я знаю, что должен был это сделать.

Если бы я не знал, что все кончено, и думал, что только надо начинать кончать, то я не чувствовал бы себя иначе, чем теперь.

Вот теперь уже знают во многих местах, что Михаил бежал, а в это время раздается выстрел из браунинга, и он падает.

Я встал и пошел в исполком: к себе. У себя всегда лучше: думается лучше. Мысль полнее, стройнее, чувствует себя по-домашнему.

Светло уже. Скоро должны приехать, иначе неудобно. Могут любо­пытные видеть и строить всякие предположения.

Курю я папироску за папироской. А заметил я это потому, что сидел недолго, а наклал окурков на стол очень много и не вижу, куда бы их можно было сбросить, и почему-то очень досадно, что некуда их сбро­сить. Сделал несколько шагов к двери, а потом с какой-то злостью по­вернулся и подошел обратно к столу, забрал все окурки и понес их на улицу: как будто я делал это всегда, а на самом деле я этого никогда не делал. Почему-то сегодня вот в этот час я влюбляюсь в чистоту и в ак­куратность и раздражаюсь, злюсь, что нет пепельницы, и окурки ле­жат на столе.

Воздух свежий. Дневного жара нет и в помине. Ночи здесь холод­ные. Утро свежее, бодрое, румяное, это вам не Баку, где земля не успе­вает остыть к восходу солнца и утро похоже на вяленую рыбу, нет, это Урал и Кама.

Захожу в исполком. Красногвардейцы спят, и только один дежур­ный читает книгу. Отрывает глаза от книги и смотрит на меня, улы­баясь, а не удивляется, что я в такое время неурочное хожу: привыкли они видеть меня во всякое время.

- Здравствуйте, товарищ. Дежурный?

- Да, дежурный. Здравствуйте, тов. Мясников.

И чтобы не пройти молчком в комнату, спрашиваю:

- Ну, как, ничего нет нового, все благополучно?

- Все, тов. Мясников.

- Спрашивал меня кто-нибудь?

- Нет. Впрочем, подождите, вот заметка есть. Из ЧК звонили в 2 ч. 20 минут, вас спрашивали. Я только что вступил, тов. Мясников, в три часа.

- Ну пока.

Прохожу к себе и думаю: было ли это после или раньше моего раз­говора с Малковым? Кажется, после. Не позвонить ли? Да что им надо? Все ясно. Но позвоню, все-таки надо.

Звоню. Вызываю ЧК.

- Кто у телефона?

- Малков.

- Ты звонил в исполком?

- Да, я, тов. Мясников. Я хотел спросить, ты не хочешь ни с кем из арестованных разговаривать?

- А зачем это? Разве нужно?

- Нет, просто любопытно, как они все это понимают.

- Ну, а мне очень нелюбопытно. До свиданья.

Я положил трубку и думаю: удивительно, они ведь не обдумывали, надо убить или нет, а спокойнее меня, и даже любопытное находят в рассказах этих закланных. Шутки на уме. Что это? Привычка? Глу­пость? Или более высокая ступень сознания своей правоты, чем моя, и потому дающая это шутливое настроение. С этими мыслями отправ­ляюсь к себе в комнату. Захожу и сажусь на кровать. Вот они убивают шутя, а вчера, как бешеные, неслись по звонку Михаила. Я убиваю спо­койно, но не шутя. Убивать тяжело. И когда убиваешь, не до шуток.

62. Вот и все. Приехали

Стук в дверь. А потом открывается осторожно, показывается кра­сногвардеец и говорит: «Вас тов. Иванченко спрашивает». Я иду и ду­маю - вот и все. Приехали.

- Ты что же, Ильич, маленьких-то обманываешь? Сказал, в мили­ции будешь ждать, а глядь - на печку взобрался, - улыбаясь, шутит Иванченко.

- А я только что вошел. Долго вы что-то. А где товарищи?

- В милиции. А Колпащиков и Марков лошадей увели.

- Так. Все благополучно? Никаких приключений?

- Нет. Все в порядке. Да вот сейчас «наш старшой» тебе все расска­жет. - «Наш старшой» произносит с добродушной товарищеской иро­нией.

Мы заходим в милицию, а Жужгов выходит из кладовки и внима­тельно осматривает руки.

- Ты что там делал, что так руки осматриваешь?

- Да вон белье и одежду с Михаила бросил.

- А зачем ее снимали?

- Да ведь как зачем, вдруг ты не поверишь.

- Ну как же можно допускать такую дичь.

- А почему ты так настойчиво допытывал, справимся ли мы одни?

- Хотел вас узнать: нужен я вам или нет. А затем и подготовить вас, чтобы не было никакой суетни и бестолковщины, вот и все.

- Ну, а мы решили, что ты немного сомневаешься в нас.

- И очень глупо решили. Если бы я сомневался в вас хоть в малей­шей степени, то я и не стал бы с вами разговаривать об этом деле, а не только посылать вас одних. Здесь уже поздно было не доверять и нельзя не доверять. Экий вы народ! Если я сомневался в вас, то не в том, что захотите или не захотите исполнить мое поручение - убить Михаила, а мог сомневаться в ваших способностях сделать без суетни и толкотни - и только.

- Вот видишь, а мы-то побоялись, что у тебя сомнения есть. - Возьмите пример. Поехали бы вы без меня из Мотовилихи в Пермь, чтобы взять Михаила? - Конечно, нет. Как бы мы без тебя это сделали? Да еще эти два. - Кто эти два? - заходят и спрашивают Колпащиков и Марков. - Стой, не мешай. Эти два преда: не будь ты там, так ведь они нас тут же бы и арестовали. Да если бы и их не было, то как же можно без тебя? Нет, без тебя никак нельзя. - Вот-вот. Значит, мы думаем одинаково. Если без меня нельзя было поехать в Пермь, то почему без меня можно поехать за Малую Язовую? - Да потому что здесь уже нужно уметь один раз выстрелить, и все­му делу конец. Здесь уже все просто. - Но ведь, друзья мои, выстрелить нужно в живых людей, а это не очень просто. И вот я спрашивал - справитесь ли? - А ты на меня, Ильич, не налегай. Мы все тебя немного испуга­лись, и все единогласно решили взять одежу. - Ну, что сделано, то сделано. Сейчас же ее сжечь. - А ты взглянуть на нее не хочешь? - Вот пристал, как вар к шерсти. Ну, что за удовольствие, иди и жги. Он отправился, а мы расселись и стали его ждать.

- Да, он правду говорит, тов. Мясников, что мы все решили взять «его» одежду, простреленную и окровавленную.

- Да я и не сомневаюсь в том, что он правду говорит, но как же вы все глупо и дрянно поняли меня.

- А это потому, Ильич, что ты сегодня очень страшный, и мы нем­ного в панике около тебя. Да что мы? Ты видел двух председателей - Сорокина и Малкова - они еще хуже нас. Да и было от чего: я тебя, Ильич, никогда таким не видывал, - говорит Иванченко.

- Вот и не ожидал, что я могу действовать так на вас.

- Да я и говорю, что не только на нас. Ты видел, какие были Соро­кин и Малков. А отчего это? Что они, тебя в первый раз видят и пер­вый денек знают? А почему они сделались, как воск в тепле, - что хо­чешь, то и лепишь. А кто-кто, а Сорокин любит показать, что он самое большое начальство в губернии, а тут - ты видел? Он и позабыл, у него и из головы вылетело, что он председатель губисполкома. Вот оно как. И это неспроста. Вот тебя бы тут снять, да тебе же карточку пока­зать - ты бы себя не узнал.

- Ну, довольно об этом. - Ты расскажи лучше, что Джонсон говорил с тобой за всю дорогу от «Королевских номеров» до могилы.

- Он молчал почти всю дорогу. Только два раза раскрыл рот, когда мы стали от тюрьмы к Ягошихе спускаться, он спросил: «Насколько я понял, нас хотят отправлять подальше от фронта, а мы едем сейчас, как мне кажется, к фронту». Я ему говорю: «Вы будьте спокойны. Мы адрес точно знаем, куда надо ехать, и дорогу знаем неплохо, не заблудимся».

- А еще? - Больше ни слова до самой Мотовилихи. Только когда мы остано­вились у милиции, он опять спрашивает: «Мы приехали в Мотовили­ху?» Я ему говорю: «Да, в Мотовилиху, но вы не выходите, мы едем дальше». - А он? Что же он? - А он помолчал и спрашивает: «Председатель Мотовилихинского Совета тов. Мясников, кажется?» - «Нет, не Мясников, а Обросов», - отвечаю я. «Но может быть, раньше был Мясников?» - «Да, был», - отвечаю. И тотчас же вы подкатили. Больше ни одного звука до самого места.

- А он не поперхнулся, когда меня товарищем назвал? - Нет, я тоже подумал - вот нашел товарища. - Кто это? - заходя, спрашивает Жужгов. - Да вот рассказывать заставляет, что Джонсон говорил. - А, - буркнул Жужгов. - Ты покончил с твоим бельем? - Да, да. Облил керосином, и все до единой ниточки сгорело. И пе­пел разметал. - А ты что расскажешь про своего пассажира?

- Мало что могу. Он и говорил не много, да и говорил как-то карта­вя очень, не все понять можно. Он долго молчал, и когда мы подыма­лись на гору от Ягошихи и можно было из глубины экипажа разгля­деть кладбище, а затем поля, он спрашивает: «Скажите, пожалуйста, вы имеете приказ правительства?» Я не понял, о каком приказе он го­ворит, и спросил: «Какой приказ?»

- «Приказ, чтобы нас везти из Перми», - ответил он. «Да, да, - мы имеем приказ. А как же без приказа. Да вы не беспокойтесь, - говорю я, - у нас бумаги в порядке». - «Это хорошо, я, видите ли, состою в рас­поряжении правительства, и меня без приказа нельзя беспокоить». - «Да, да, мы знаем. Ведь мы будем отвечать за вас, если зря побеспокои­ли. У нас ведь строго: маленький промах - и к стенке». - «Да, да, а то как же», - спешно и с особой уверенностью выпалил он, словно это он велел к стенке поставить. А потом, когда к Мотовилихе подъехали и стали спускаться под гору, он спрашивает: «А вы не можете назвать город, куда меня везут?» Я ему говорю: «Могилев». - «Это далеко отсю­да на запад, а почему мы едем в обратную сторону?» - «Потому что мы хотим вас садить в поезд не на людной станции, а на переезде. Да вы не беспокойтесь ни о приказах, ни о местности, мы все сделаем, как нужно».

- А зачем ты ему сказал «Могилев»?

- Чтобы ближе к правде быть.

- А он не испугался?

- Нет, как будто бы.

- Ну, дальше.

[Жужгов продолжил.]

- Да, так и нужно. Вы делайте, как лучше. А вы знаете, что телеграф­ные приказы от Ленина и Свердлова запрещают меня считать контр­революционером?»

- А как же, знаем все приказы. А вы разве заметили, что кто-то вас контрреволюционером считает?

- Да, заметил. И это, знаете, возмутительно. После всех приказов вдруг меня в ЧК приглашают».

- Кто же это посмел?

- Да вот есть здесь какой-то Мясников. Суровый человек. Он при­шел в ЧК и начал порядки свои заводить: сразу в ЧК пожалуйте.

- А вы как же это стерпели?»

- Нет-нет, я не стерпел, я сейчас же телеграмму подал.

- А в ЧК-то приходили?

- Да, один раз всего. А потом и сразу Мясникова не стало.

- Это не вы ли его убрали?

- Нет, не я, а правительство, но из-за меня. Вот теперь узнает, как меня беспокоить.

В это время мы подъехали к милиции и остановились. Я вышел из экипажа, а ему говорю: «Вы не уходите, оставайтесь, мы сейчас дальше поедем». А сам пошел за лопатой, киркой и топором. Тут вы и подъехали.

- Ну, а когда двинулись в дорогу, от милиции?

- Вот я и хочу продолжить. Я вспомнил твой рассказ в будке, что ты кого-то подозреваешь из головки губернии в сношениях с Михаилом, и мне захотелось порасспросить Михаила. Он очень глупый. Если бы он знал, то наверняка бы сказал, но он не знает; мне думается, что это все знает Джонсон.

- Ты расскажи по порядку, как у вас разговор завязался и как кон­чился.

- Хорошо. Когда мы двинулись, мне захотелось продолжать разго­вор и говорю: «Да, Мясникову теперь достанется на орехи».

Он поглядел на меня и, как бы вспомнив, к чему я это говорю, поду­мавши, ответил: «Иначе нельзя. Если правительство приказывает, должны его слушать, а то сегодня Мясников пришел, а завтра еще кто- нибудь, и каждый по-своему будет меня тревожить, так что же это будет». - «А как же вы так скоро справились с Мясниковым? Один раз вызвал вас и сразу же его убрали». - «Да, один раз. Я, знаете, не позво­лю со мной шутить. Сразу и убрали». - «А как убрали?» - «Я подал те­леграмму в Москву, и сразу все сделали». - «А вы получили ответ на телеграмму?» - «Нет, не получил. Но его убрали, это и есть ответ, но скоро я получу». Я понял, что телеграмму они подали, но он ничего не знает, почему тебя ушли. Он думает, что тебя убрали распоряжением из Москвы. «Этот Джонсон знает», - подумал я. И я увидел, что разго­варивать бесполезно, и перестал расспрашивать.

- Но скажи, во всем разговоре видно было, что он верит-таки, что его эвакуируют вдаль от фронта?

- Да, он был в этом уверен.

- А твой Джонсон, тов. Иванченко, ничего не говорил? Ты не пы­тался с ним говорить, как Жужгов с Михаилом?

- Ну, нет, Ильич, с этим так разговаривать нельзя. Этот умный, бес­тия, лишнего слова не проронит, и от него не узнаешь, верит ли он, что мы их эвакуируем, или нет.

- Значит, ни тот, ни другой ничего больше за всю дорогу не гово­рили?

- Нет, нет, - отвечают оба.

- А вот, когда вы приехали к месту, то как все произошло?

- Как? Вот мы приехали, - начал Жужгов, - остановились. Ехать на лошадях в гору, где их надо стукнуть, нельзя. Надо пешком идти. Я и говорю: «Выходите, господа, мы здесь пройдем через гору - тут прямая дорога есть к переезду». Михаил вышел и пошел со мной, как будто ни в чем ничего, а Джонсон вышел и как-то подозрительно осмо­трел место. Ну, я иду с Михаилом, а Иванченко с Марковым - с Джон­соном. Колпащиков остался у лошадей. Зашли в лесочек, это совсем недалеко от дороги. Ну, тут я немного остановился, чтобы сравняться с Джонсоном, а потом и говорю: «Мы приехали, я должен вас расстре­лять», - и, подняв браунинг, стреляю. Браунинг дал осечку, а в это вре­мя Михаил бросился к Джонсону и, плача, обнимает его шею. Я стре­ляю, и браунинг разряжается. Михаил падает. Вслед за этим выстре­лом, почти одновременно раздается выстрел Иванченко, и Михаил, падая, увлекает за собой застреленного Иванченко Джонсона. Я подо­шел, и они еще шевелятся, и тут же наставил Михаилу в висок брау­нинг и выстрелил. Иванченко делает то же самое с Джонсоном, и на­ступает моментальная смерть.

Мы принялись копать могилу. Это дело длилось не долго. И тут мы, Ильич, вспомнили, что ты как будто немного сомневался в нас, и я ве­лел снять одежу с Михаила, а, снимая одежу, из карманов стали выпа­дать различные вещи: часы, портсигар, мундштук, ножичек, табачни­ца и т. д. И мы решили вместе с костюмом взять несколько вещиц: каждому по одной. Взять самое бесценное. И решили тебе ничего об этом не говорить. Я и не хотел, да вот видишь, не мог утаить от тебя. Как хочешь, вот эти вещи (и все четверо показывают каждый свою - это были какие-то пустяковины). Ты можешь приказать, мы их вы­бросим.

- Ну, если вы хотите их иметь, то возьмите. А все остальное?

- А остальное, как ты сказал, так и сделали, все в могиле. Если ты хочешь, то завтра или когда захочешь, я тебя свожу и покажу место.

- Это видно будет, а теперь, товарищи, по домам, и никому ни зву­ка. Поняли?

- Это понять нетрудно.

- Ну, и так, двигаем. - Я поднимаюсь с этими словами с кресла, а они вслед за мной.

Все мы вместе выходим из милиции. Провожают они меня до Ис­полкома - это по пути, и удаляются.

Пустые улицы. Трубы завода дымят. Гул и шум несется из цехов, и он кажется особенно сильным в этой тишине утра раннего. Это было в 4 часа. Мы попрощались, и я пошел к себе. Спать пошел. Спать по- настоящему, ибо я был спокоен.

63. Ленин, Свердлов и начало конца всех Романовых

Спал я довольно долго. Часов в 11 утра кто-то нетерпеливо-настой­чиво барабанит в дверь. Поднимаюсь, отпираю, ложусь снова и кричу: «Войдите». Заходит Туркин, немного взволнованный и, не поздоровав­шись, прямо с места в карьер: «Ты знаешь, Гавриил Ильич, Михаил Ро­манов бежал».

- А ты что же это, т. Туркин, не потому ли меня разбудил, что одна скотина со двора сошла?

- Это, брат, не шутка. Ты не понимаешь, какое это будет иметь зна­чение для белогвардейцев? Не понимаешь, насколько они могут уси­литься.

- Очень понимаю и все готов понять и со всем согласиться. Но только дай мне выспаться.

Он на меня подозрительно поглядел и говорит: «Я тебе удивляюсь, как можно спать после того, что я тебе сообщил».

- Ну, что же я поделаю? Ну, соскочу, плясать иль плакать, драться или обниматься буду, - но ничего это делу не поможет. Да ведь я и не власть.

- Давно ли ты таким формалистом, чиновником философст­вующим заделался, - явно раздражаясь и желая меня уязвить, зло бро­сает он.

Я вижу, что парень начинает злиться. Думаю - довольно. И говорю, меняя тон: «Запри на ключ дверь и сядь сюда».

Он на меня поглядел и как будто что-то понял, и быстро запер дверь и подсел к кровати.

Я ему говорю: «Это, Миша, я его бежал».

- Вот, черт, какого же ты черта надо мной столько времени муд­рил, - и, улыбаясь, говорит: - Это хорошо, а то наделал бы он нам делов.

- Ну вот, Миша, сегодня же ты поедешь в Москву, к Свердлову и скажешь, что я тебе расскажу.

- Идет. Но нет ли какой оказии ехать в Москву?

- Есть. Ты же секретарь Совета, а не знаешь, что съезд Советов со­бирается [375].

- Да знать-то я знаю, да ведь Обросов захочет поехать, он председа­тель.

- Но нет, поедешь ты.

- Да как же я поеду, если комитет партии не захочет этого?

- Надо, чтобы захотел. Я все это устрою - и в Комитете и выборы в Совете, поедешь с мандатом, ты не беспокойся. Выборы сегодня?

- Да, сегодня.

- Ну, я поднимаюсь и иду в комитет. А ты готовься к отъезду. Но смотри, больше никому ни слова. А что надо сказать, я тебе сообщу, когда мы тебя проведем через Совет. Ты заготовь себе билет и мандат. Выпиши провизию и деньги. Словом, приготовься к отъезду сегодня.

- Хорошо.

Я встаю, начинаю одеваться и продолжаю беседу:

- Предупреди Обросова, чтобы он знал, что не поедет на съезд Со­ветов, пусть не готовится.

- Мне неудобно, Гавриил Ильич, сам скажи.

- Почему неудобно? Скажи, что я имею кое-что против его поездки. Вот и все. Но если ты хочешь, я скажу. Так, ты вот что, пока я умыва­юсь и прочее, пошли его ко мне.

- Идет. - И с этими словами [Туркин] выходит из комнаты.

Тотчас же входит Обросов.

- Здравствуй, тов. Мясников, - скрипучим голосом протягивает Обросов. - Что это ты так поздно сегодня?

- Да надо же и мне один раз в жизни полениться. Позволишь?

- Ты бы раньше разрешения спросил, а теперь уже поздно. А теперь уже серьезно. Ты что меня звал?

- А вот что, товарищ Обросов. Сегодня выборы на съезд Советов, так я думаю, что пока я здесь остаюсь, денька два-три, я тебя введу в курс дела, и тебе ехать в Москву не придется.

- Хорошо.

- Я думаю выдвинуть кандидатуру Туркина, ты не возражаешь?

- Нет, что же иметь против Туркина?

- Иметь-то можно, положим: приедет и доклад сделает, вот что можно иметь, но ведь и ты не прыткий на словцо - вы два сапога пара. Но пусть он едет. Я его заставлю написать доклад, и он по писаному прочитает. Пишет же он хорошо, складно. Пожалуй, лучше, чем я го­ворю.

- Ну, хватил. Не лучше, но пишет хорошо. Ровненько.

- Итак, решено, значит?

- Решено.

- Иди работать, тов. Обросов, а я сейчас кончу с туалетом и - в ко­митет партии, и все это устрою. А потом на фракции проведем.

- А тебе сказал Туркин, что Михаил Романов бежал?

- Да, сказал. У нас только дурак да ленивый не бежит: жил без над­зора ЧК, милиции, на дачу разрешили выехать без охраны. Сами тол­кали на побег. И получили. А теперь вот все судим, да рядим, разносим новости и болтаем о значении Михаила Романова для белогвардейцев. Нет. Не дело это, тов. Обросов. Рабочих-то меньшевиков и с-р-ров арестовали, расстреляли. Быстро. Так быстро, что я не успел узнать об этом, а здесь мы цацкаемся. Нельзя, ваше императорское величест­во, а не какой-то там Распевин[376], меньшевик, слесарь из электрическо­го цеха, или семь Распевиных, слесарей, меньшевиков. Здесь мы быстры.

- Да, хреновина получилась, да еще какая. Ну, а я пошел, тов. Мя­сников.

- Иди-иди. - И думаю: и разводи пожиже все, что услышал здесь и рассказывай, разноси по свету.

Кончили заседание Совета. Впечатление у рабочих от побега Миха­ила самое прескверное: принимают с тягостным чувством - прозева­ли, прокараулили, а теперь-то что? Чья кровь прольется в борьбе контрреволюции, руководимой Михаилом? Если теперь вот-вот к Ека­теринбургу подкатят, то что будет дальше? И у всех одно: что с ними церемониться! Бить их и все. Убытку меньше. Все жалеют, что он бе­жал, а не расстреляли. Я прислушиваюсь и думаю: какое же верное чу­тье у них. Без больших размышлений, без вывертываний всего нутра, а просто бить их - убытка меньше.

На Совете встретил Гришу Авдеева. Он подходит и спрашивает: «Ну как, Ильич, все ли хорошо? А ты вернее меня решил. Я теперь тоже сделал бы так, как ты. Почему ты меня не взял?»

Я гляжу ему в его всепонимающие глаза и улыбаюсь. А затем гово­рю: «Ты понимаешь?»

Он не ответил и глазами только блеснул в ответ.

- Ну так молчи. А что ты теперь согласен, то я и тогда знал, что по­том постигнешь. И нетрудно теперь согласиться, когда все сделано, по­слушай-ка, что рабочие-то говорят.

- Я-то слышал, они, знаешь, по-разному думают: одни - это боль­шинство - жалеют, что не расстреляли. Другие - это коммунисты - расстрелять надо тех, кто прокараулил и не расстрелял Михаила; и третьи - это меньшинство из коммунистов и беспартийных - что Михаил расстрелян, а не убежал, и довольны. Но все рабочие предпо­читают видеть труп Михаила, а не бежавшего и ставшего во главе контрреволюционных войск. Даже меньшевики и с-ры от самых край­них правых до левых - все сливаются в один поток: убить надо было, ротозеи.

- А вот оно как, Гриша, ты интеллигентов не любишь, а приказы хотел выполнить, а я к ним отношусь с уважением, а приказы изорвал.

- На то ты и наш вожак, чтобы вернее и быстрее решать. А все-таки я тоже верно решил, хотя и позднее. Когда ты сказал насчет семнадца­ти и ушел, я все это связал в один узелок и получил, что ты кого-то хочешь расстрелять, вопреки приказам из центра, и потому так сильно задумчив. И тут-то я и стал думать и решил, что я ответил тебе фор­мально, т. е. неправильно.

- Словом, я не промазал? Таково было бы мнение всех рабочих, если бы им сообщили об этом факте?

- Нет, не промазал.

- А не значит ли это, что они выносят резолюцию недоверия защит­никам Михаила?

- Конечно, значит.

- Выходит так, что они порицают и Ленина, и Свердлова, и всех его усердных исполнителей?

- И еще как осуждают. Если бы они знали, Ильич, правду, что ты против всех приказов Лениных и Свердловых и против всей этой без­мозглой интеллигенции восстал и пристрелил его, то как бы они на тебя посмотрели! Они бы любовались тобой, и как бы они ненавидели эту дряблую, дрянную слякоть человеческую - интеллигенцию, кото­рая очень быстра и решительна, когда вопрос поставлен о жизни рабо­чих, и трусливо гуманна, когда речь идет о царях.

- Так молчок, Гриша.

- Ну, а ты как думал. Конечно. Ведь я все знаю для себя. Пусть кто умеет, догадается, как я догадался и как догадываются некоторые ра­бочие. А я все-таки прав. Вот тебе еще один факт против интеллиген­ции. Они наверху, им виднее, у них все нити власти, а ты, рабочий, внизу, а они ошиблись в оценке всего - и внутреннего, и внешнего по­ложения нашей республики, и личности Михаила, его значения; а ты внизу, тебе гора мешает глядеть, делать обзор, да еще и они на этой горе со своим авторитетом наводят тень на светлый день, а все-таки ты решаешь верно. Вот оно как. А поставь тебя на гору, дай тебе те средства познания, ты горы своротишь, а они, видишь, как навоняли.

- Да ведь все равно, Гриша, если бы на вершине стояли рабочие, и они отдавали [бы] те приказы, что Ленин и Свердлов, а этих прика­зов не послушал [бы] какой-нибудь интеллигент и сделал то, что я, то ты ведь так же ненавидел бы интеллигенцию, как и теперь.

- Ну нет, в том-то и дело, что получается все как раз наоборот. И так, что вся она заслуживает большого презрения и малого доверия: гнать ее надо, Ильич.

- Ты усаживаешься на своего конька и располагаешься для длинно­го разговора, а я занят. Я сейчас пойду с Туркиным, ему кое-что поручу сделать в Москве. До свиданья, Гриша.

- До свиданья, Ильич...

После заседания Совета мы с Туркиным пошли ко мне, и когда мы зашли в комнату, я запер дверь, уселся и говорю:

- Ну, видишь, вот и в Москву на Съезд едешь.

- Да, а Обросов, кажется, все-таки недоволен, что ты его не пустил на съезд.

- А мне в высокой степени начхать: доволен ли он или нет. Я не обя­зан всех довольными делать. Но он молчал и ничем не выказал недо­вольства.

- Но так ведь он же знал, что если он что-нибудь скажет, то ты вы­ступишь, и молчал. Однако оставим, оставим это. Мне ведь надо соби­раться и ехать на станцию. Ты мне скажи, что и как передать Михалы­чу. - (Это кличка Свердлова в 1906 году, во время его работы в Перми).

- Ты, наверно, у него остановишься на житье?

- Не знаю.

- Я у него жил. Да это безразлично. Так и скажешь. Гражданин[377] «убежал» Михаила и всех присных его. Пусть не рассказывает об этом всем-то, а Ленину и еще кому надо знать, Дзержинскому, например, и довольно. Да, поди, сами знают, кому сказать нужно. Если станет спрашивать, почему я это сделал и как, то скажи, что их телеграфное распоряжение местным властям создало такое положение, что Миха­ил мог бежать в любую минуту. Я случайно узнал от проболтавшегося арестованного офицера о наличии офицерской организации, ставя­щей целью освободить Михаила. Узнал также, что местные власти ни официально, ни частным порядком ликвидировать Михаила не дадут. И больше того - они скрывали его пребывание от меня. Приближение фронта к Екатеринбургу увеличило опасность побега Михаила. Миха­ил - это единственная фигура, вокруг которой может объединиться вся контрреволюционная сила внутри РСФСР. Единственная фирма, которой могут помогать правительства всех буржуазных стран. Боль­ше, чем какой бы то ни было другой, и больше, чем всем фирмам вме­сте взятым. Опасность для советской власти от побега Михаила и воз- главления им всех контрреволюционных сил возрастет в величайшей степени. И, во всяком случае, обойдется не дешевле многих и многих тысяч рабоче-крестьянских жизней. Скажешь еще, что все их приказы я понимал не как свидетельства большой любви к Михаилу, а как вынужденный жест в сторону буржуазных правительств всех стран. И потому, чтобы снять голову с контрреволюции и не дать повода ни к каким осложнениям с внешним миром, я избрал форму побега. Но заявишь от моего имени, что если надо, то я могу, хоть сейчас, хоть после, предстать перед судом и ответить за все, что я сделал. Понял? Сумеешь передать?

- Конечно, сумею, ведь это не на собрании выступать.

- Ну, так смотри, не перепутай.

- Что перепутать? Я возьму, да запишу все, что ты только что ска­зал, а когда на станцию поеду, к тебе забегу и прочитаю. Если что не так будет, поправишь.

- Хорошо, хотя и не очень.

- Почему?

- Да не люблю я в этом деле никаких письменных следов.

- Ну, так ведь я запишу условно, для себя.

- Идет.

- Так я бегу, Гавриил Ильич, собираться?

- Действуй.

- Я тебя здесь найду, наверно?

- А где же?

* * *

Приходит ко мне Дрокин и спрашивает, что я думаю о побеге кня­зей из Алапаихи[378].

Я ему подаю телеграмму от Свердлова, в которой он меня спраши­вает, принимал ли участие в Алапаевском побеге «Камский комитет».

Он прочитал и взглянул на меня немного прищуренными глазами, желая понять все. Все понять. А потом: «Это тебя он “Камским комите­том” называет?»

- Да, меня.

- Так что же ты ответишь?

- Я уже ответил.

- Как? Не запрашивая Алапаевку? - немного даже с прискоком вскрикнул он.

- Нет, не запрашивая.

- А что же ответил?

- «Камский комитет» участия не принимал, но его методами.

- Но почему ты знаешь?

- Да потому что я развязал этот психологический узелок. Говорил же я тебе. Я убрал психологическое препятствие. И зачем же мне Ала- паиху спрашивать, коли я тебе заранее сказал, что это так будет.

- Но ты ошибиться можешь.

- Если хочешь, проверь, а я в этом уверен и потому дал телеграмму. Видишь, настолько уверен, что дал телеграмму, что это так. Вот, что называется - знать пролетариев-революционеров. Как по книге чита­ешь. Не так ли, Вася?

- Да, ты здорово хватил. Я даже готов думать, что ты дал в Алапаев- ку телеграмму, чтобы они их прикончили.

- Я не давал, да и с какой же стати я дам в Алапаевку телеграмму? Посуди-ка, поразмысли-ка. Официально я - ничто.

- Но тебя там знают.

- Знают Беловы, сидел с ними в тюрьме. Ну, и все.

- И это достаточно, чтобы тебя послушать.

- Ты думаешь?

- Да, я в этом уверен.

- Плохо считаешь. Я телеграмм не давал.

- Да я не в том уверен, что ты телеграмму дал, а в том, что если бы ты дал, то Беловы, зная тебя, исполнили бы твое распоряжение.

- Этого я не знаю, но видишь, я уверен в большем: они меня без те­леграммы поняли.

- Да, это изумительно. А я проверю. Ведь я по должности это дол­жен сделать. Сейчас же посылаю хлопца в Алапаевку.

- Дело твое.

- А ты не обидишься?

- А это почему?

- Ну, всякое бывает.

Теперь прошло семнадцать лет. Ни раньше я ни с одним алапаев- ским товарищем не встречался и не говорил на эту тему, ни после «по­бега» Михаила и ни после «побега» князей с Алапаевского завода - я не спрашивал никого из них, почему они это сделали. Но с первой минуты я был уверен в том, что правильно понимаю события. Так оно и было. В этом сказалась историческая неизбежность гибели Романо­вых. Они не могли отделаться потерей одной короны и даже с головой, как Людовик XVI. Не могли отделаться гибелью провокаторов, жан­дармов, полиции. Нет. Все это могло быть достаточным для 1861 года, но не для 1917-го. XX век корон не любит.

* * *

Туркин приехал и сразу разыскал меня, чтобы рассказать о впечат­лении, которое произвело на Ленина и Свердлова мое сообщение.

- Приехал я туда и сразу к Михалычу: говорю, что у меня очень серьезное дело есть к тебе, поговорить надо. А у него постоянно сует­ня, толкотня, народ, запросы, заседания и т. д. Трудно найти ему сво­бодную минуту, но так как от нас бежал Михаил, а в делегации из Пер­ми не было никого из лично ему известных, то при встрече со мной он сразу вспомнил, что Михаил бежал. И когда я ему сказал, что дело есть и говорить надо, то он, сверкнув своими пенсне, поглядывая на часы, спрашивает:

- Много, что надо говорить?

- Нет, не очень, но надо.

- Мне тоже с тобой надо бы потолковать. А почему Гражданин не приехал?

- Не знаю. Но он не хотел ехать. И меня вот послал.

- Так вот как: сегодня ко мне после всех заседаний идем чай пить, и там потолкуем.

- А когда это?

- Я постараюсь быть свободным к 10 часам вечера. К этому време­ни ты будешь у меня и, кстати, повидаешься с Ольгой.

- Идет. - Так и было. Вечером, немного позже 10 часов мы сидели у него за столом. Нас было пятеро: Михалыч[379], Ольга[380], Аванесов [381], Енукидзе [382] и я. Ольга и я сидели уже за столом, когда вошли Свердлов, Енукидзе и Аванесов. Усаживаясь за стол, Свердлов своим басом зовет меня: «Почему это, как это? что это? бежал Михаил?»

- Я вот по этому делу и хотел бы с тобой поговорить. Я наказ имею говорить наедине с тобой.

- Хорошо, сейчас мы с тобой возьмем чай, хлеб и уединимся.

Когда мы зашли в другую комнату, он сейчас же набросился на меня: «Ну, рассказывай, что случилось?» Я ему передал то, что ты мне велел. И впечатление было очень сильное. Он был очень, очень дово­лен. И тут же созвонился с Лениным и немедленно назначил свидание. И я должен был повторить рассказ в присутствии Ленина и Свердлова.

- Ну, а Ленин?

- Ленин тоже очень был доволен, что Михаил не убежал, а его убе­жали. Тут же они решили, что они знают, что он бежал. И пусть так и остается. А потом Ленин спрашивает: «А кто этот Гражданин, что все это организовал?» Свердлов ему напомнил: «А помните, мы вместе на открытие памятника Карлу Марксу ходили [383], и я еще сказал, что это наш философ?» «Да, да, припоминаю», - говорит Ленин. «Ну, так это он. Это один из самых больших стажеров. Орловскую каторгу вынес. У нас он один, и таких, как он, нет». - «И не глупый, видать». Словом, знаешь, Гавриил Ильич, они очень облегченно вздохнули, когда узнали от меня об этом, и тебя хвалили.

- А ведь я знаю, что они довольны были.

- Почему ты знаешь?

- Во-первых, потому, что они не дураки и понимают значение Михаила для контрреволюции, но подумать об этом, осмыслить это, как надо, они могли только после побега. А во-вторых, я полу­чил телеграмму, где они спрашивают, не я ли «бежал» князей из Алапаихи.

- Ты понимаешь, если Михалыч, который временем Ленина доро­жит больше, чем всем остальным, если он, не спрашивая его, имеет ли он время и хочет ли он слушать, а прямо назначает свидание и застав­ляет меня повторять мой рассказ для Ленина и [н]его, то ты из одного этого можешь понять, какое значение имел для них этот факт. А если бы ты видел их лица в это время.

- Ну, а говорили они, что они опростоволосились, давая столько приказов в защиту Михаила?

- Нет, не говорили. Но ведь они и довольны были, что ты все их приказы к чертовой матери послал. Значит, они признали ошибку.

На другой или третий день после приезда Туркина я уехал в Екате­ринбург.

65. Стоило ли убивать?

И вот теперь, в 1935 году, на шестой год моего побега из Союза Лу­кояновых, белогвардейцы кричат: «распни, распни его», Лукояновы в СССР кричат: «распни, распни его». Ведь если они расстреливали и расстреливают шептунов из пролетариев, то тем более нужно расстре­лять меня, который говорит громко и не является знатной вельможей. Меня-то Ленины, Свердловы, Сталины и компания не захотят огра­дить телеграфными приказами: я не Михаил II.

Результат тридцатилетней революционной борьбы: пролетариат не имеет права «шептать», не имеет права свободы слова, печати, собра­ний, организаций партий. А я, пролетарий, вынесший за свои идеи, за принадлежность к партии большевиков больше, чем все члены Полит­бюро и ЦК вместе взятые, я не имею права не только говорить и шеп­тать, но иначе думать, по-своему понимать интересы моего класса, пролетариата, и жить в Союзе Советских Социалистических Респу­блик, вместе с моими детьми и женой. Нет, Лукояновы этого не потер­пят. И вот, спасаясь от Лукояновых, я бегу в буржуазную Францию, чтобы немного передохнуть от непрестанных ласк Лукояновых, от беспрерывных тюрем и ссылок и опять тюрем и ссылок. И здесь я по­лучаю возможность не только думать, но и писать. Это ли не трагедия пролетариата?

В 1918 году Лукояновы - это было не правило, а многократно по­вторяющееся отступление от правила. Это был симптом. Теперь лукояновщина - с 1921 года, возведена в принцип. В норму. В закон. Бес­судные расправы над инакомыслящими пролетариями - явление бы­товое, обычное, нормальное. А все махинации с ЧК и с ГПУ дела нисколько не изменяют. Пролетариат СССР не имеет права свобод: слова, печати, собраний, организации. И где сидит Лукоянов - на Лу­бянке или на Красной площади - он одинаково приятен пролетариату.

Так вот. В 1918[-м] стоило ли рвать приказы Ленина и Свердлова и убивать Михаила?

Я боролся, борюсь и буду бороться за наше рабочее государство, основы которого намечены выше. Но не боролся за свободу Лукояно­вых расправляться с нами, пролетариями, за то, что мы осмеливаемся шептать. Не за лукояновскую свободу я боролся, а за пролетарскую.

На пути к цели лежала помеха. Я ее убрал. Мотовилиха всего Союза уберет лукояновых. И потому:

Самовластительный злодей,

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу.

Читают на твоем челе Печать проклятия народы,

Ты ужас мира, стыд природы,

Упрек ты богу на земле.[384]

Оправдала ли история наш акт? Оправдались ли наши предвиде­ния?

Да, полностью, целиком.

Всем известно, что белогвардейцы и интервенционисты всех стран в 1919 году с юго-запада подходили к Туле, с северо-востока продвину­лись за Казань, с запада были в 4[-х] километрах от Петрограда, с севе­ра были около Вологды. Это при условии, когда контрреволюция была лишена знамени, была лишена программы, способной мобилизовать более значительные силы как внутри, так и вне страны. Михаил Рома­нов с его жестом в пользу Учредительного собрания был бы этим зна­менем, этой программой, которая бы сделала всех с-р-ов (за исключе­нием группы Марии Спиридоновой), а также всех меньшевиков (за исключением группы Лозовского и Мартова) сторонниками Михаила Романова, ведущего страну к Учредительному собранию. А это, несом­ненно, отразилось бы в сильнейшей степени на поддержке всем капи­талистическим миром контрреволюции. И если контрреволюция в со­стоянии была запереть революционные силы в маленьком кругу (размеров Московского государства времен Ивана Калиты), то фирма Михаила способна была бы сделать значительно больше, и кто знает, не стоило бы это головы Советской власти? И, во всяком случае, это стоило бы не одной сотни тысяч рабоче-крестьянских жизней.

Каждый из действующих лиц склонен придавать всем своим дейст­виям большее значение, чем их реальная стоимость. Может быть, и я страдаю этим общечеловеческим недугом. Это должны решить чита­тели. Что же до меня, то я спокоен. Я сделал, что мог. Сделаю, что могу. Знаю, что в Мотовилихе будет праздник.

Конец


Мясников Г. Философия убийства, или Почему и как я убил Михаила Романова // Минувшее: Ист. альманах. [Вып.] 18. М.: Atheneum; СПб.: Феникс, 1995. С. 7-191.